стихи

Последний пост:04.10.2019
11
1 2 3 4 5 23 24
  • Цветаева

    "Я стол накрыл на шестерых..." *

    Всё повторяю первый стих
    И всё переправляю слово:
    - "Я стол накрыл на шестерых"...
    Ты одного забыл - седьмого.

    Невесело вам вшестером.
    На лицах - дождевые струи...
    Как мог ты за таким столом
    Седьмого позабыть - седьмую...

    Невесело твоим гостям,
    Бездействует графин хрустальный.
    Печально - им, печален - сам,
    Непозванная - всех печальней.

    Невесело и несветло.
    Ах! не едите и не пьете.
    - Как мог ты позабыть число?
    Как мог ты ошибиться в счете?

    Как мог, как смел ты не понять,
    Что шестеро (два брата, третий -
    Ты сам - с женой, отец и мать)
    Есть семеро - раз я на свете!

    Ты стол накрыл на шестерых,
    Но шестерыми мир не вымер.
    Чем пугалом среди живых -
    Быть призраком хочу - с твоими,

    (Своими)...
    Робкая как вор,
    О - ни души не задевая!-
    За непоставленный прибор
    Сажусь незваная, седьмая.

    Раз!- опрокинула стакан!
    И всё. что жаждало пролиться,-
    Вся соль из глаз, вся кровь из ран -
    Со скатерти - на половицы.

    И - гроба нет! Разлуки - нет!
    Стол расколдован, дом разбужен.
    Как смерть - на свадебный обед,
    Я - жизнь, пришедшая на ужин.

    ...Никто: не брат. не сын, не муж,
    Не друг - и всё же укоряю:
    - Ты, стол накрывший на шесть - душ,
    Меня не посадивший - с краю.
    21/402
    Ответить Цитировать
    0
  • Бродский

    Дебют

    I

    Сдав все свои экзамены, она
    к себе в субботу пригласила друга,
    был вечер, и закупорена туго
    была бутылка красного вина.

    А воскресенье началось с дождя,
    и гость, на цыпочках прокравшись между
    скрипучих стульев, снял свою одежду
    с непрочно в стену вбитого гвоздя.

    Она достала чашку со стола
    и выплеснула в рот остатки чая.
    Квартира в этот час еще спала.
    Она лежала в ванне, ощущая

    всей кожей облупившееся дно,
    и пустота, благоухая мылом,
    ползла в нее через еще одно
    отверстие, знакомящее с миром.

    II

    Дверь тихо притворившая рука
    была — он вздрогнул — выпачкана; пряча
    ее в карман, он услыхал, как сдача
    с вина плеснула в недрах пиджака.

    Проспект был пуст. Из водосточных труб
    лилась вода, сметавшая окурки.
    Он вспомнил гвоздь и струйку штукатурки,
    и почему-то вдруг с набрякших губ

    сорвалось слово (Боже упаси
    от всякого его запечатленья),
    и если б тут не подошло такси,
    остолбенел бы он от изумленья.

    Он раздевался в комнате своей,
    не глядя на припахивавший потом
    ключ, подходящий к множеству дверей,
    ошеломленный первым оборотом.

    1970
    22/402
    Ответить Цитировать
    1
  • Марья Куприянова

    в детстве я воображала себя тамагочи
    электрозверюшкой без определенного имени
    она не стареет, не врет, ничего не хочет
    мама, давай, я буду такой? Люби меня.
    А матушка пела в церкви про херувимов
    на голову платок надевала синий.
    тогда я читала сказки, а не Мисиму
    но с каждым днем становилось не-вы-но-си-мей.
    приторный страх по ночам мои руки скрещивал
    страшно заснуть, а проснуться еще страшнее
    в каждой из сверстниц - я видела! - дремлет женщина.
    в каждом из яблок таится зачаток змея.
    я зажимала вопль и глотала рвоту
    ум умирал, изнасилованный бессильем,
    я ненавидела взрослых, но пела в ноты
    и выполняла все, что меня просили.
    однажды мне надоела истошность лета
    где небо казалось скучным, а солнце - страшным
    и я расплела косичку, чтоб вынуть ленту
    (петля получилась кривой и неантуражной)
    я знала: у выброшенной на сушу рыбки
    и человека
    одни и те же симптомы смерти
    но гвоздь оказался ржавым, а стенка - хлипкой
    позорный провал мой никто не успел заметить
    и я осталась мучительно невредимой
    потом была осень, зима и т.д. по списку
    матушка пела в церкви про херувимов
    таскала меня на музыку и английский.
    я говорила "здравствуйте" и "спасибо",
    мало просила и меньше того хотела.
    думала только о море. И в каждой рыбе
    видела висельное веселье тела.
    мои одноклассники (их было двадцать восемь)
    дразнили меня "чумой" и "сибирской язвой",
    в жестокости уподобляясь богам и взрослым.
    их будущее представлялось предельно ясным:
    окончат школу, найдут себе ВУЗ, работу
    жену, любовницу, пиво по воскресеньям.
    в счастливых семьях обычно не без урода
    но их - по соответствующим заведеньям.
    невроз, склероз, некроз головного мозга
    кормить таблетками, клеить на лоб диагноз
    у каждого свой внутри умирает космос.
    у каждой эвтаназии свой анамнез.
    по пункту "итоги жизни" поставят прочерк
    подпись, печать на лоб и закрыто дело.
    в детстве я воображала себя тамагочи
    наверное,
    что-то
    где-то
    перегорело.
    23/402
    Ответить Цитировать
    1
  • Бродский

    Провинциальное

    По колено в репейнике и в лопухах,
    по галош в двухполоске, бегущей попасть под поезд,
    разъезд минующий впопыхах;
    в сонной жене, как инвалид, по пояс.
    И куда ни посмотришь, всюду сады, зады.
    И не избы стоят, а когда-то бревна
    порешили лечь вместе, раз от одной беды
    все равно не уйдешь, да и на семь ровно
    ничего не делится, окромя
    дней недели, месяца, года, века.
    Чем стоять стоймя, лучше лечь плашмя
    и впускать в себя вечером человека.

    1993
    24/402
    Ответить Цитировать
    0
  • Иван Ливицкий

    скупец


    неряшливы сны скупца
    в преддверье большой растраты,
    тем паче когда с утра ты
    уже у его крыльца.
    на вексель он смотрит зло,
    как ночью смотрел на бубны,
    считая остаток скудный –
    безрадостное число...

    не стиран халат скупца:
    со смертью жены одежда
    по важности стала между
    ухоженностью лица
    и сплетнями тех мещан,
    что прежде ходили в гости,
    сгребали конфеты в горсти,
    приглядывались к вещам...

    кургузая цель скупца –
    стяжать и не думать вовсе –
    сулит недород и осень,
    окно в ширину рубца;
    сулит полуночный бред
    в потемках пустынной кельи:
    табак и бутылку зелья,
    былого неровный след...

    слепая жена скупца
    любила его за голос:
    во тьму уходящий полоз,
    заботливый тон отца.
    когда он смотрел товар,
    она с неизменным кофе
    стояла в руках, и профиль
    скрывал невесомый пар...
    25/402
    Ответить Цитировать
    0
  • Бродский

    Сначала в бездну свалился стул,
    потом — упала кровать,
    потом — мой стол. Я его столкнул
    сам. Не хочу скрывать.
    Потом — учебник "Родная речь",
    фото, где вся семья.
    Потом четыре стены и печь.
    Остались пальто и я.
    Прощай, дорогая. Сними кольцо,
    выпиши вестник мод.
    И можешь плюнуть тому в лицо,
    кто место мое займет.

    1966
    26/402
    Ответить Цитировать
    0
  • Вадим Смоляк

    Саднят и ноют ночами шрамы,
    Сдирают кожу с меня живого.
    Два застарелых от детской травмы,
    А третий, новый – от ножевого.

    Кому набила судьба наколки,
    До смерти их никуда не денет.
    Два от падения с верхней полки,
    А третий, свежий - от жажды денег.

    Веревкой алой стянулись ткани
    И мне казалось, их вид уродлив,
    Но шрамы вдруг приглянулись Тане,
    Нашедшей в линиях иероглиф.

    Она их гладит и дует нежно,
    Как будто тушит под утро свечи.
    Я засыпаю небитым, прежним
    И забываю свои увечья.
    27/402
    Ответить Цитировать
    0
  • Бродский

    Прощайте, мадемуазель Вероника

    I

    Если кончу дни под крылом голубки,
    что вполне реально, раз мясорубки
    становятся роскошью малых наций —
    после множества комбинаций
    Марс перемещается ближе к пальмам;
    а сам я мухи не трону пальцем
    даже в ее апогей, в июле —
    словом, если я не умру от пули,
    если умру в постели, в пижаме,
    ибо принадлежу к великой державе,

    II

    то лет через двадцать, когда мой отпрыск,
    не сумев отоварить лавровый отблеск,
    сможет сам зарабатывать, я осмелюсь
    бросить свое семейство — через
    двадцать лет, окружен опекой,
    по причине безумия, в дом с аптекой
    я приду пешком, если хватит силы,
    за единственным, что о тебе в России
    мне напомнит. Хоть против правил
    возвращаться за тем, что другой оставил.

    III

    Это в сфере нравов сочтут прогрессом.
    Через двадцать лет я приду за креслом,
    на котором ты предо мной сидела
    в день, когда для Христова тела
    завершались распятья муки —
    в пятый день Страстной ты сидела, руки
    скрестив, как Буонапарт на Эльбе.
    И на всех перекрестках белели вербы.
    Ты сложила руки на зелень платья,
    не рискуя их раскрывать в объятья.

    IV

    Данная поза, при всей приязни,
    это лучшая гемма для нашей жизни.
    И она отнюдь не недвижность. Это —
    апофеоз в нас самих предмета:
    замена смиренья простым покоем.
    То есть, новый вид христианства, коим
    долг дорожить и стоять на страже
    тех, кто, должно быть, способен, даже
    когда придет Гавриил с трубою,
    мертвый предмет продолжать собою!

    V

    У пророков не принято быть здоровым.
    Прорицатели в массе увечны. Словом,
    я не более зряч, чем назонов Калхас.
    Потому прорицать — все равно, что кактус
    или львиный зев подносить к забралу.
    Все равно, что учить алфавит по Брайлю.
    Безнадежно. Предметов, по крайней мере,
    на тебя похожих наощупь, в мире,
    что называется, кот наплакал.
    Какова твоя жертва, таков оракул.

    VI

    Ты, несомненно, простишь мне этот
    гаерский тон. Это — лучший метод
    сильные чувства спасти от массы
    слабых. Греческий принцип маски
    снова в ходу. Ибо в наше время
    сильные гибнут. Тогда как племя
    слабых — плодится и врозь и оптом.
    Прими же сегодня, как мой постскриптум
    к теории Дарвина, столь пожухлой,
    эту новую правду джунглей.

    VII

    Через двадцать лет, ибо легче вспомнить
    то, что отсутствует, чем восполнить
    это чем-то иным снаружи;
    ибо отсутствие права хуже,
    чем твое отсутствие, — новый Гоголь,
    насмотреться сумею, бесспорно, вдоволь,
    без оглядки вспять, без былой опаски, —
    как волшебный фонарь Христовой Пасхи
    оживляет под звуки воды из крана
    спинку кресла пустого, как холст экрана.

    VIII

    В нашем прошлом — величье. В грядущем — проза.
    Ибо с кресла пустого не больше спроса,
    чем с тебя, в нем сидевшей Ла Гарды тише,
    руки сложив, как писал я выше.
    Впрочем, в сумме своей наших дней объятья
    много меньше раскинутых рук распятья.
    Так что эта находка певца хромого
    сейчас, на Страстной Шестьдесят Седьмого,
    предо мной маячит подобьем вето
    на прыжки в девяностые годы века.

    IX

    Если меня не спасет та птичка,
    то есть, если она не снесет яичка
    и в сем лабиринте без Ариадны
    (ибо у смерти есть варианты,
    предвидеть которые — тоже доблесть)
    я останусь один и, увы, сподоблюсь
    холеры, доноса, отправки в лагерь,
    то — если только не ложь, что Лазарь
    был воскрешен, то я сам воскресну.
    Тем скорее, знаешь, приближусь к креслу.

    X

    Впрочем, спешка глупа и греховна. Vale!
    То есть некуда так поспешать. Едва ли
    может крепкому креслу грозить погибель.
    Ибо у нас на Востоке мебель
    служит трем поколеньям кряду.
    А я исключаю пожар и кражу.
    Страшней, что смешать его могут с кучей
    других при уборке. На этот случай
    я даже сделать готов зарубки,
    изобразив голубка' голу'бки.

    XI

    Пусть теперь кружит, как пчелы ульев,
    по общим орбитам столов и стульев
    кресло твое по ночной столовой.
    Клеймо — не позор, а основа новой
    астрономии, что — перейдем на шепот —
    подтверждает армейско-тюремный опыт:
    заклейменные вещи — источник твердых
    взглядов на мир у живых и мертвых.
    Так что мне не взирать, как в подобны лица,
    на похожие кресла с тоской Улисса.

    XII

    Я — не сборщик реликвий. Подумай, если
    эта речь длинновата, что речь о кресле
    только повод проникнуть в другие сферы.
    Ибо от всякой великой веры
    остаются, как правило, только мощи.
    Так суди же о силе любви, коль вещи
    те, к которым ты прикоснулась ныне,
    превращаю — при жизни твоей — в святыни.
    Посмотри: доказуют такие нравы
    не величье певца, но его державы.

    XIII

    Русский орел, потеряв корону,
    напоминает сейчас ворону.
    Его, горделивый недавно, клекот
    теперь превратился в картавый рокот.
    Это — старость орлов или — голос страсти,
    обернувшийся следствием, эхом власти.
    И любовная песня — немногим тише.
    Любовь — имперское чувство. Ты же
    такова, что Россия, к своей удаче,
    говорить не может с тобой иначе.

    XIV

    Кресло стоит и вбирает теплый
    воздух прихожей. В стояк за каплей
    падает капля из крана. Скромно
    стрекочет будильник под лампой. Ровно
    падает свет на пустые стены
    и на цветы у окна, чьи тени
    стремятся за раму продлить квартиру.
    И вместе все создает картину
    того в этот миг — и вдали, и возле —
    как было до нас. И как будет после.

    XV

    Доброй ночи тебе, да и мне — не бденья.
    Доброй ночи стране моей для сведенья
    личных счетов со мной пожелай оттуда,
    где, посредством верст или просто чуда,
    ты превратишься в почтовый адрес.
    Деревья шумят за окном, и абрис
    крыш представляет границу суток...
    В неподвижном теле порой рассудок
    открывает в руке, как в печи, заслонку.
    И перо за тобою бежит в догонку.

    XVI

    Не догонит!.. Поелику ты — как облак.
    То есть, облик девы, конечно, облик
    души для мужчины. Не так ли, Муза?
    В этом причины и смерть союза.
    Ибо души — бесплотны. Ну что ж, тем дальше
    ты от меня. Не догонит!.. Дай же
    на прощание руку. На том спасибо.
    Величава наша разлука, ибо
    навсегда расстаемся. Смолкает цитра.
    Навсегда — не слово, а вправду цифра,
    чьи нули, когда мы зарастем травою,
    перекроют эпоху и век с лихвою.

    1967
    28/402
    Ответить Цитировать
    0
  • Анна Чернигова

    Осень рисует на стенах из пепла...

    Осень, однако, плохой художник.

    Ручка прозрачная не окрепла,

    Глазки, зелёные, как подорожник

    Ищут на улицах чудо-сюжеты.

    Только вот головы под зонтами

    Прячутся, так что писать портреты

    Осень не сможет. Под каблуками,

    Под каблучищами и подошвами

    Брызжется пена большого города,

    Плещутся будущее и прошлое...

    И анекдоты смеются в бороды,

    Чувствуя близость своей же гибели...

    Осени нет никакого дела

    До катастроф и вопросов прибыли,

    До недомолвок души и тела.

    Осень. Она ведь ничем не связана.

    Девочка просто плохой художник,

    Пишет сегодня туман и дождик,

    Пишет

    от

    сердца.

    И этим все сказано.
    29/402
    Ответить Цитировать
    0
  • Бродский

    «Из школьной антологии»

    1. Э. Ларионова

    Э. Ларионова. Брюнетка. Дочь
    полковника и машинистки. Взглядом
    напоминала взгляд на циферблат.
    Она стремилась каждому помочь.
    Однажды мы лежали рядом
    на пляже и крошили шоколад.
    Она сказала, поглядев вперед,
    туда, где яхты не меняли галса,
    что если я хочу, то я могу.
    Она любила целоваться. Рот
    напоминал мне о пещерах Карса.
    Но я не испугался.
    Берегу
    воспоминанье это, как трофей,
    уж на каком-то непонятном фронте
    отбитый у неведомых врагов.
    Любитель сдобных баб, запечный котофей,
    Д. Куликов возник на горизонте,
    на ней женился Дима Куликов.
    Она пошла работать в женский хор,
    а он трубит на номерном заводе.
    Он — этакий костистый инженер...
    А я все помню длинный коридор
    и нашу свалку с нею на комоде.
    И Дима — некрасивый пионер.

    Куда все делось? Где ориентир?
    И как сегодня обнаружить то, чем
    их ипостаси преображены?
    В ее глазах таился странный мир,
    еще самой ей непонятный. Впрочем,
    не понятый и в качестве жены.
    Жив Куликов. Я жив. Она — жива.
    А этот мир — куда он подевался?
    А может, он их будит по ночам?..
    И я все бормочу свои слова.
    Из-за стены несутся клочья вальса,
    и дождь шумит по битым кирпичам...

    2. О. Поддобрый

    Олег Поддобрый. У него отец
    был тренером по фехтованью. Твердо
    он знал все это: выпады, укол.
    Он не был пожирателем сердец.
    Но, как это бывает в мире спорта,
    он из офсайда забивал свой гол.
    Офсайд был ночью. Мать была больна,
    и младший брат вопил из колыбели.
    Олег вооружился топором.
    Вошел отец, и началась война.
    Но вовремя соседи подоспели
    и сына одолели вчетвером.

    Я помню его руки и лицо,
    потом — рапиру с ручкой деревянной:
    мы фехтовали в кухне иногда.
    Он раздобыл поддельное кольцо,
    плескался в нашей коммунальной ванной...
    Мы бросили с ним школу, и тогда
    он поступил на курсы поваров,
    а я фрезеровал на "Арсенале".
    Он пек блины в Таврическом саду.
    Мы развлекались переноской дров
    и продавали елки на вокзале
    под Новый Год.
    Потом он, на беду,
    в компании с какой-то шантрапой
    взял магазин и получил три года.
    Он жарил свою пайку на костре.
    Освободился. Пережил запой.
    Работал на строительстве завода.
    Был, кажется, женат на медсестре.
    Стал рисовать. И будто бы хотел
    учиться на художника. Местами
    его пейзажи походили на —
    на натюрморт. Потом он залетел
    за фокусы с больничными листами.
    И вот теперь — настала тишина.
    Я много лет его не вижу. Сам
    сидел в тюрьме, но там его не встретил.
    Теперь я на свободе. Но и тут
    нигде его не вижу.
    По лесам
    он где-то бродит и вдыхает ветер.
    Ни кухня, ни тюрьма, ни институт
    не приняли его, и он исчез.
    Как Дед Мороз, успев переодеться.
    Надеюсь, что он жив и невредим.
    И вот он возбуждает интерес,
    как остальные персонажи детства.
    Но больше, чем они, невозвратим.

    3. Т. Зимина

    Т. Зимина, прелестное дитя.
    Мать — инженер, а батюшка — учетчик.
    Я, впрочем, их не видел никогда.
    Была невпечатлительна. Хотя
    на ней женился пограничный летчик.
    Но это было после. А беда
    с ней раньше приключилась. У нее
    был родственник. Какой-то из райкома.
    С машиною. А предки жили врозь.
    У них там было, видимо, свое.
    Машина — это было незнакомо.
    Ну, с этого там все и началось.
    Она переживала. Но потом
    дела пошли как будто на поправку.
    Вдали маячил сумрачный грузин.
    Но вдруг он угодил в казенный дом.
    Она же — отдала себя прилавку
    в большой галантерейный магазин.
    Белье, одеколоны, полотно
    — ей нравилась вся эта атмосфера,
    секреты и поклонники подруг.
    Прохожие таращатся в окно.
    Вдали — Дом Офицеров. Офицеры,
    как птицы, с массой пуговиц, вокруг.

    Тот летчик, возвратившись из небес,
    приветствовал ее за миловидность.
    Он сделал из шампанского салют.
    Замужество. Однако в ВВС
    ужасно уважается невинность,
    возводится в какой-то абсолют.
    И этот род схоластики виной
    тому, что она чуть не утопилась.
    Нашла уж мост, но грянула зима.
    Канал покрылся коркой ледяной.
    И вновь она к прилавку торопилась.
    Ресницы опушила бахрома.
    На пепельные волосы струит
    сияние неоновая люстра.
    Весна — и у распахнутых дверей
    поток из покупателей бурлит.
    Она стоит и в сумрачное русло
    глядит из-за белья, как Лорелей.

    4. Ю. Сандул

    Ю. Сандул. Добродушие хорька.
    Мордашка, заострявшаяся к носу.
    Наушничал. Всегда — воротничок.
    Испытывал восторг от козырька.
    Витийствовал в уборной по вопросу,
    прикалывать ли к кителю значок.
    Прикалывал. Испытывал восторг
    вообще от всяких символов и знаков.
    Чтил титулы и звания, до слез.
    Любил именовать себя "физорг".
    Но был старообразен, как Иаков,
    считал своим бичем фурункулез.
    Подвержен был воздействию простуд,
    отсиживался дома в непогоду.
    Дрочил таблицы Брадиса. Тоска.
    Знал химию и рвался в институт.
    Но после школы загремел в пехоту,
    в секретные подземные войска.

    Теперь он что-то сверлит. Говорят,
    на "Дизеле". Возможно и неточно.
    Но точность тут, пожалуй, ни к чему.
    Конечно, специальность и разряд.
    Но, главное, он учится заочно.
    И здесь мы приподнимем бахрому.
    Он в сумерках листает "Сопромат"
    и впитывает Маркса. Между прочим,
    такие книги вечером как раз
    особый источают аромат.
    Не хочется считать себя рабочим.
    Охота, в общем, в следующий класс.

    Он в сумерках стремится к рубежам
    иным. Сопротивление металла
    в теории приятнее. О да!
    Он рвется в инженеры, к чертежам.
    Он станет им, во что бы то ни стало.
    Ну, как это... количество труда,
    прибавочная стоимость... прогресс...
    И вся эта схоластика о рынке...
    Он лезет сквозь дремучие леса.
    Женился бы. Но времени в обрез.
    И он предпочитает вечеринки,
    случайные знакомства, адреса.

    "Наш будущий — улыбка — инженер".
    Он вспоминает сумрачную массу
    и смотрит мимо девушек в окно.
    Он одинок на собственный манер.
    Он изменяет собственному классу.
    Быть может, перебарщиваю. Но
    использованье класса напрокат
    опаснее мужского вероломства.
    — Грех молодости. Кровь, мол, горяча. —
    я помню даже искренний плакат
    по поводу случайного знакомства.
    Но нет ни диспансера, ни врача
    от этих деклассированных, чтоб
    себя предохранить от воспаленья.
    А если нам эпоха не жена,
    то чтоб не передать такой микроб
    из этого — в другое поколенье.
    Такая эстафета не нужна.

    5. А. Чегодаев

    А. Чегодаев, коротышка, врун.
    Язык, к очкам подвешенный. Гримаса
    сомнения. Мыслитель. Обожал
    касаться самых задушевных струн
    в сердцах преподавателей — вне класса.
    Чем покупал. Искал и обнажал
    пороки наши с помощью стенной
    с фрейдистским сладострастием (границу
    меж собственным и общим не провесть).
    Родители, блистая сединой,
    доили знаменитую таблицу.
    Муж дочери создателя и тесть
    в гостиной красовались на стене
    и взапуски курировали детство
    то бачками, то патлами брады.
    Шли дни, и мальчик впитывал вполне
    полярное величье, чье соседство
    в итоге принесло свои плоды.

    Но странные. А впрочем, борода
    верх одержала (бледный исцелитель
    курсисток русских отступил во тьму):
    им овладела раз и навсегда
    романтика больших газетных литер.
    Он подал в Исторический. Ему
    не повезло. Он спасся от сетей,
    расставленных везде военкоматом,
    забился в угол. И в его мозгу
    замельтешила масса областей
    познания: Бионика и Атом,
    проблемы Астрофизики. В кругу
    своих друзей, таких же мудрецов,
    он размышлял о каждом варианте:
    какой из них эффектнее с лица.
    Он подал в Горный. Но в конце концов
    нырнул в Автодорожный, и в дисканте
    внезапно зазвучала хрипотца:
    "Дороги есть основа... Такова
    их роль в цивилизации... Не боги,
    а люди их... Нам следует расти..."
    Слов больше, чем предметов, и слова
    найдутся для всего. И для дороги.
    И он спешил их все произнести.
    Один, при росте в метр шестьдесят,
    без личной жизни, в сутолоке парной
    чем мог бы он внимание привлечь?
    Он дал обет, предания гласят,
    безбрачия — на всякий, на пожарный.
    Однако покровительница встреч
    Венера поджидала за углом
    в своей миниатюрной ипостаси —
    звезда, не отличающая ночь
    от полудня. Женитьба и диплом.
    Распределенье. В очереди к кассе
    объятья новых родственников: дочь!

    Бескрайние таджикские холмы.
    Машины роют землю. Чегодаев
    рукой с неповзрослевшего лица
    стирает пот оттенка сулемы,
    честит каких-то смуглых негодяев.
    Слова ушли. Проникнуть до конца
    в их сущность он — и выбраться по ту
    их сторону — не смог. Застрял по эту.
    Шоссе ушло в коричневую мглу
    обоими концами. Весь в поту,
    он бродит ночью голый по паркету
    не в собственной квартире, а в углу
    большой земли, которая — кругла,
    с неясной мыслью о зеленых листьях.
    Жена храпит... о Господи, хоть плачь...
    Идет к столу и, свесясь из угла,
    скрипя в душе и хорохорясь в письмах,
    ткет паутину. Одинокий ткач.

    6. Ж. Анциферова

    Анциферова. Жанна. Сложена
    была на диво. В рубенсовском вкусе.
    В фамилии и имени всегда
    скрывалась офицерская жена.
    Курсант-подводник оказался в курсе
    голландской школы живописи. Да
    простит мне Бог, но все-таки как вещ
    бывает голос пионерской речи!
    А так мы выражали свой восторг:
    "Берешь все это в руки, маешь вещь!"
    и "Эти ноги на мои бы плечи!"
    ...Теперь вокруг нее — Владивосток,

    сырые сопки, бухты, облака.
    Медведица, глядящаяся в спальню,
    и пихта, заменяющая ель.
    Одна шестая вправду велика.
    Ложась в постель, как циркуль в готовальню,
    она глядит на флотскую шинель,
    и пуговицы, блещущие в ряд,
    напоминают фонари квартала
    и детство и, мгновение спустя,
    огромный, черный, мокрый Ленинград,
    откуда прямо с выпускного бала
    перешагнула на корабль шутя.

    Счастливица? Да. Кройка и шитье.
    Работа в клубе. Рейды по горящим
    осенним сопкам. Стирка дотемна.
    Да и воспоминанья у нее
    сливаются все больше с настоящим:
    из двадцати восьми своих она
    двенадцать лет живет уже вдали
    от всех объектов памяти, при муже.
    Подлодка выплывает из пучин.
    Поселок спит. И на краю земли
    дверь хлопает. И делается у'же
    от следствий расстояние причин.

    Бомбардировщик стонет в облаках.
    Хорал лягушек рвется из канавы.
    Позванивает горка хрусталя
    во время каждой стойки на руках.
    И музыка струится с Окинавы,
    журнала мод страницы шевеля.

    7. А. Фролов

    Альберт Фролов, любитель тишины.
    Мать штемпелем стучала по конвертам
    на почте. Что касается отца,
    он пал за независимость чухны,
    успев продлить фамилию Альбертом,
    но не видав Альбертова лица.

    Сын гений свой воспитывал в тиши.
    Я помню эту шишку на макушке:
    он сполз на зоологии под стол,
    не выяснив отсутствия души
    в совместно распатроненной лягушке.
    Что позже обеспечило простор

    полету его мыслей, каковым
    он предавался вплоть до института,
    где он вступил с архангелом в борьбу.
    И вот, как согрешивший херувим,
    он пал на землю с облака. И тут-то
    он обнаружил под рукой трубу.

    Звук — форма продолженья тишины,
    подобье развивающейся ленты.
    Солируя, он скашивал зрачки
    на раструб, где мерцали, зажжены
    софитами, — пока аплодисменты
    их там не задували — светлячки.

    Но то бывало вечером, а днем —
    днем звезд не видно. Даже из колодца.
    Жена ушла, не выстирав носки.
    Старуха-мать заботилась о нем.
    Он начал пить, впоследствии — колоться
    черт знает чем. Наверное, с тоски,

    с отчаянья — но дьявол разберет.
    Я в этом, к сожалению, не сведущ.
    Есть и другая, кажется, шкала:
    когда играешь, видишь наперед
    на восемь тактов — ампулы ж, как светочь
    шестнадцать озаряли... Зеркала

    дворцов культуры, где его состав
    играл, вбирали хмуро и учтиво
    черты, экземой траченые. Но
    потом, перевоспитывать устав
    его за разложенье колектива,
    уволили. И, выдавив: "говно!"

    он, словно затухающее "ля",
    не сделав из дальнейшего маршрута
    досужих достояния очес,
    как строчка, что влезает на поля,
    вернее — доводя до абсолюта
    идею увольнения, исчез.

    ___

    Второго января, в глухую ночь,
    мой теплоход отшвартовался в Сочи.
    Хотелось пить. Я двинул наугад
    по переулкам, уходившим прочь
    от порта к центру, и в разгаре ночи
    набрел на ресторацию "Каскад".

    Шел Новый Год. Поддельная хвоя
    свисала с пальм. Вдоль столиков кружился
    грузинский сброд, поющий "Тбилисо".
    Везде есть жизнь, и тут была своя.
    Услышав соло, я насторожился
    и поднял над бутылками лицо.

    "Каскад" был полон. Чудом отыскав
    проход к эстраде, в хаосе из лязга
    и запахов я сгорбленной спине
    сказал: "Альберт" и тронул за рукав;
    и страшная, чудовищная маска
    оборотилась медленно ко мне.

    Сплошные струпья. Высохшие и
    набрякшие. Лишь слипшиеся пряди,
    нетронутые струпьями, и взгляд
    принадлежали школьнику, в мои,
    как я в его, косившему тетради
    уже двенадцать лет тому назад.

    "Как ты здесь оказался в несезон?"
    Сухая кожа, сморщенная в виде
    коры. Зрачки — как бе'лки из дупла.
    "А сам ты как?" "Я, видишь ли, Язон.
    Язон, застярвший на зиму в Колхиде.
    Моя экзема требует тепла..."

    Потом мы вышли. Редкие огни,
    небес предотвращавшие с бульваром
    слияние. Квартальный — осетин.
    И даже здесь держащийся в тени
    мой провожатый, человек с футляром.
    "Ты здесь один?" "Да, думаю, один".

    Язон? Навряд ли. Иов, небеса
    ни в чем не упрекающий, а просто
    сливающийся с ночью на живот
    и смерть... Береговая полоса,
    и острый запах водорослей с Оста,
    незримой пальмы шорохи — и вот

    все вдруг качнулось. И тогда во тьме
    на миг блеснуло что-то на причале.
    И звук поплыл, вплетаясь в тишину,
    вдогонку удалявшейся корме.

    И я услышал, полную печали,
    "Высокую-высокую луну".

    1969
    30/402
    Ответить Цитировать
    0
  • Иван Ливицкий

    плащ

    в комнате, скомканный, дремлет поверх других
    богом забытых вещей дождевичный плащик.
    всюду царят пороги, всюду видны круги;
    дом покидая, странник снова его обрящет
    в давешнем месте (сердце – лучший теодолит), –
    только бурее краска, ветше перила, стены.
    соприкасаясь, прошлое в нынешнем норовит
    увековечить тени: шелест одежды, с кем и
    что разделял однажды, сколько заплел венков
    вечером в дождь у леса, сколько изрек смолистых
    фраз, по пути бросая вымокшее трико в
    речку лесную, сколько с милой лежали в листьях,
    дрожь поделивши равно, шепот, дыханье, смех,
    тонким плащом укрывшись (больше для уверенья).
    нынче пушистый полог пыли лежит поверх –
    символ того, что с вещью происходило время.
    31/402
    Ответить Цитировать
    0
  • Бродский

    Осенний крик ястреба

    Северозападный ветер его поднимает над
    сизой, лиловой, пунцовой, алой
    долиной Коннектикута. Он уже
    не видит лакомый променад
    курицы по двору обветшалой
    фермы, суслика на меже.

    На воздушном потоке распластанный, одинок,
    все, что он видит — гряду покатых
    холмов и серебро реки,
    вьющейся точно живой клинок,
    сталь в зазубринах перекатов,
    схожие с бисером городки

    Новой Англии. Упавшие до нуля
    термометры — словно лары в нише;
    стынут, обуздывая пожар
    листьев, шпили церквей. Но для
    ястреба, это не церкви. Выше
    лучших помыслов прихожан,

    он парит в голубом океане, сомкнувши клюв,
    с прижатою к животу плюсною
    — когти в кулак, точно пальцы рук —
    чуя каждым пером поддув
    снизу, сверкая в ответ глазною
    ягодою, держа на Юг,

    к Рио-Гранде, в дельту, в распаренную толпу
    буков, прячущих в мощной пене
    травы, чьи лезвия остры,
    гнездо, разбитую скорлупу
    в алую крапинку, запах, тени
    брата или сестры.

    Сердце, обросшее плотью, пухом, пером, крылом,
    бьющееся с частотою дрожи,
    точно ножницами сечет,
    собственным движимое теплом,
    осеннюю синеву, ее же
    увеличивая за счет

    еле видного глазу коричневого пятна,
    точки, скользящей поверх вершины
    ели; за счет пустоты в лице
    ребенка, замершего у окна,
    пары, вышедшей из машины,
    женщины на крыльце.

    Но восходящий поток его поднимает вверх
    выше и выше. В подбрюшных перьях
    щиплет холодом. Глядя вниз,
    он видит, что горизонт померк,
    он видит как бы тринадцать первых
    штатов, он видит: из

    труб поднимается дым. Но как раз число
    труб подсказывает одинокой
    птице, как поднялась она.
    Эк куда меня занесло!
    Он чувствует смешанную с тревогой
    гордость. Перевернувшись на

    крыло, он падает вниз. Но упругий слой
    воздуха его возвращает в небо,
    в бесцветную ледяную гладь.
    В желтом зрачке возникает злой
    блеск. То есть, помесь гнева
    с ужасом. Он опять

    низвергается. Но как стенка — мяч,
    как падение грешника — снова в веру,
    его выталкивает назад.
    Его, который еще горяч!
    В черт-те что. Все выше. В ионосферу.
    В астрономически объективный ад

    птиц, где отсутствует кислород,
    где вместо проса — крупа далеких
    звезд. Что для двуногих высь,
    то для пернатых наоборот.
    Не мозжечком, но в мешочках легких
    он догадывается: не спастись.

    И тогда он кричит. Из согнутого, как крюк,
    клюва, похожий на визг эриний,
    вырывается и летит вовне
    механический, нестерпимый звук,
    звук стали, впившейся в алюминий;
    механический, ибо не

    предназначенный ни для чьих ушей:
    людских, срывающейся с березы
    белки, тявкающей лисы,
    маленьких полевых мышей;
    так отливаться не могут слезы
    никому. Только псы

    задирают морды. Пронзительный, резкий крик
    страшней, кошмарнее ре-диеза
    алмаза, режущего стекло,
    пересекает небо. И мир на миг
    как бы вздрагивает от пореза.
    Ибо там, наверху, тепло

    обжигает пространство, как здесь, внизу,
    обжигает черной оградой руку
    без перчатки. Мы, восклицая "вон,
    там!" видим вверху слезу
    ястреба, плюс паутину, звуку
    присущую, мелких волн,

    разбегающихся по небосводу, где
    нет эха, где пахнет апофеозом
    звука, особенно в октябре.
    И в кружеве этом, сродни звезде,
    сверкая, скованная морозом,
    инеем, в серебре,

    опушившем перья, птица плывет в зенит,
    в ультрамарин. Мы видим в бинокль отсюда
    перл, сверкающую деталь.
    Мы слышим: что-то вверху звенит,
    как разбивающаяся посуда,
    как фамильный хрусталь,

    чьи осколки, однако, не ранят, но
    тают в ладони. И на мгновенье
    вновь различаешь кружки, глазки,
    веер, радужное пятно,
    многоточия, скобки, звенья,
    колоски, волоски —

    бывший привольный узор пера,
    карту, ставшую горстью юрких
    хлопьев, летящих на склон холма.
    И, ловя их пальцами, детвора
    выбегает на улицу в пестрых куртках
    и кричит по-английски "Зима, зима!"

    1975
    32/402
    Ответить Цитировать
    0
  • Уистен Хью Оден

    КОЛЫБЕЛЬНАЯ

    Любовь моя, челом уснувшим тронь
    Мою предать способную ладонь.
    Стирает время, сушит лихорадка
    Всю красоту детей, их внешний вид,
    И стылая могила говорит,
    Насколько детское мгновенье кратко.
    Но пусть дрожит иное существо
    В моих объятьях до лучей рассветных, -
    Из всех виновных, смертных, безответных
    Лишь ты отрада сердца моего.

    Плоть и душа не ведают преград:
    Любовникам, когда они лежат
    На склоне зачарованном Венеры
    В очередном беспамятстве, она
    Ниспосылает свет иного сна -
    Зарницу истинной любви и веры.
    В то время, как пустынник среди скал
    С его весьма абстрактным умозреньем,
    Настигнутый любовным озареньем,
    Испытывает плотских чувств накал.

    Уверенность и вера канут в сон,
    Как ночью зыбкий колокольный звон,
    Который иссякает в дальней дали.
    А новомодные педанты в крик:
    На все есть цены, оплати, должник,
    Все, что им карты мрачно нагадали, -
    Все ценности по ценнику тщеты!..
    Но эта ночь пусть сохранит до крохи
    Все мысли, поцелуи, взгляды, вздохи
    Того, что в этом мире - я и ты.

    Все бренно - красота, виденья, мгла.
    Так пусть дремоту твоего чела
    Рассвет ласкает ветерком спокойным,
    Пусть наградит тебя он днем таким,
    Чтоб взгляд и сердце восхищались им,
    Найдя наш смертный мир вполне достойным.
    Пусть видит полдень, полный духоты,
    Что ты - источник силы животворной,
    А полночь, полная обиды черной, -
    Как взорами людей любима ты.
    33/402
    Ответить Цитировать
    0
  • Бродский

    Жизнь в рассеянном свете

    Грохот цинковой урны, опрокидываемой порывом
    ветра. Автомобили катятся по булыжной
    мостовой, точно вода по рыбам
    Гудзона. Еле слышный
    голос, принадлежащий Музе,
    звучащий в сумерках как ничей, но
    ровный, как пенье зазимовавшей мухи,
    нашептывает слова, не имеющие значенья.

    Неразборчивость буквы. Всклокоченная капуста
    туч. Светило, наказанное за грубость
    прикосновенья. Чье искусство —
    отнюдь не нежность, но близорукость.
    Жизнь в рассеянном свете! и по неделям
    ничего во рту, кроме бычка и пива.
    Зимой только глаз сохраняет зелень,
    обжигая голое зеркало, как крапива.

    Ах, при таком освещении вам ничего не надо!
    Ни торжества справедливости, ни подруги.
    Очертания вещи, как та граната,
    взрываются, попадая в руки.
    И конечности коченеют. Это
    оттого, что в рассеянном свете холод
    демонстрирует качества силуэта —
    особенно, если предмет немолод.

    Спеть, что ли, песню о том, что не за горами?
    о сходстве целого с половинкой
    о чувстве, будто вы загорали
    наоборот: в полнолунье, с финкой.
    Но никто, жилку надув на шее,
    не подхватит мотивчик ваш. Ни ценитель,
    ни нормальная публика: чем слышнее
    куплет, тем бесплотнее исполнитель.

    1987
    34/402
    Ответить Цитировать
    0
  • Семён Крайтман

    потому и пытаешься
    напрочь себя забыть,
    чтоб не вздрогнуть от страха.
    живя посреди камней,
    в зимней пустыне,
    трудно проговорить,
    прошептать, что утро
    вечера мудреней.
    утром те же ветра...
    прохладный, дождливый мир,
    да урчащее небо,
    похожeе на стекло,
    к которому ты,
    неумелый лжец и транжир
    незаметных дней,
    прислоняешь горячий лоб.
    и глядишь c удивленьем
    в декабрьский,
    густой рассвет
    — чудеса, говоришь,
    чистые чудеса
    и потом еще:
    — слава Создателю —
    смерти нет.
    впрочем, кто — не помню,
    об этом уже писал.
    35/402
    Ответить Цитировать
    0
  • Бродский

    А. Кушнеру

    Ничем, Певец, твой юбилей
    мы не отметим, кроме лести
    рифмованной, поскольку вместе
    давно не видим двух рублей.

    Суть жизни все-таки в вещах.
    Без них — ни холодно, ни жарко.
    Гость, приходящий без подарка,
    как сигарета натощак.

    Подобный гость дерьмо и тварь
    сам по себе. Тем паче, в массе.
    Но он — герой, когда в запасе
    имеет кой-какой словарь.

    Итак, приступим. Впрочем, речь
    такая вещь, которой, Саша,
    когда б не эта бедность наша,
    мы предпочли бы пренебречь.

    Мы предпочли бы поднести
    перо Монтеня, скальпель Вовси,
    скальп Вознесенского, а вовсе
    не оду, Господи прости.

    Вообще, не свергни мы царя
    и твердые имей мы деньги,
    дарили б мы по деревеньке
    Четырнадцатого сентября.

    Представь: имение в глуши,
    полсотни душ, все тихо, мило;
    прочесть стишки иль двинуть в рыло
    равно приятно для души.

    А девки! девки как одна.
    Или одна на самом деле.
    Прекрасна во поле, в постели
    да и как Муза не дурна.

    Но это грезы. Наяву
    ты обладатель неименья
    в вонючем Автово, — каменья,
    напоминающий ботву

    гнилой капусты небосвод,
    заводы, фабрики, больницы
    и золотушные девицы,
    и в лужах радужный тавот.

    Не слышно даже петуха.
    Ларьки, звучанье похабели.
    Приходит мысль о Коктебеле —
    но там болезнь на букву "Х".

    Паршивый мир, куда ни глянь.
    Куда поскачем, конь крылатый?
    Везде дебил иль соглядатай
    или талантливая дрянь.

    А эти лучшие умы:
    Иосиф Бродский, Яков Гордин —
    на что любой из них пригоден?
    Спасибо, не берут взаймы.

    Спасибо, поднесли стишок.
    А то могли бы просто водку
    глотать и драть без толку глотку,
    у ближних вызывая шок.

    Нет, европейцу не понять,
    что значит жить в Петровом граде,
    писать стихи пером в тетради
    и смрадный воздух обонять.

    Довольно, впрочем. Хватит лезть
    в твою нам душу, милый Саша.
    Хотя она почти как наша.
    Но мы же обещали лесть,

    а получилось вон что. Нас
    какой-то бес попутал, видно,
    и нам, конечно, Саша, стыдно,
    а ты — ты думаешь сейчас:

    спустить бы с лестницы их всех,
    задернуть шторы, снять рубашку,
    достать перо и промокашку,
    расположиться без помех

    и так начать без суеты,
    не дожидаясь вдохновенья:
    "я помню чудное мгновенье,
    передо мной явилась ты".

    сентябрь 1970

    * Стихотворение написано в соавторстве с Я. Гординым ко дню рождения А. Кушнера.(прим. в СИБ)
    36/402
    Ответить Цитировать
    0
  • Уистен Хью Оден

    БОЛЕЕ ЛЮБЯЩИЙ

    Глядя вверх на звезды легко понять,
    Что им на меня глубоко плевать.
    Но равнодушья людей и зверья
    Стоит меньше всего бояться, друзья.

    Разве лучше бы было гореть звездам
    Безответной и вечной любовью к нам?
    Раз уж равенства в чувствах достичь нельзя,
    Пусть более любящим буду я.

    Но и я, восхищающийся давно
    Звездами, коим все равно,
    Все ж не могу, глядя в звездный рой,
    Сказать, что тоскую лишь по одной.

    Когда бы последнюю стерли звезду,
    Я б научился смотреть в пустоту
    И чувствовать, как ее тьма высока…
    Хоть к этому надо привыкнуть слегка.
    37/402
    Ответить Цитировать
    0
  • Бродский

    Бабочка

    I

    Сказать, что ты мертва?
    Но ты жила лишь сутки.
    Как много грусти в шутке
    Творца! едва
    могу произнести
    "жила" — единство даты
    рожденья и когда ты
    в моей горсти
    рассыпалась, меня
    смущает вычесть
    одно из двух количеств
    в пределах дня.

    II

    Затем, что дни для нас —
    ничто. Всего лишь
    ничто. Их не приколешь,
    и пищей глаз
    не сделаешь: они
    на фоне белом,
    не обладая телом
    незримы. Дни,
    они как ты; верней,
    что может весить
    уменьшенный раз в десять
    один из дней?

    III

    Сказать, что вовсе нет
    тебя? Но что же
    в руке моей так схоже
    с тобой? и цвет —
    не плод небытия.
    По чьей подсказке
    и так кладутся краски?
    Навряд ли я,
    бормочущий комок
    слов, чуждых цвету,
    вообразить бы эту
    палитру смог.

    IV

    На крылышках твоих
    зрачки, ресницы —
    красавицы ли, птицы —
    обрывки чьих,
    скажи мне, это лиц,
    портрет летучий?
    Каких, скажи, твой случай
    частиц, крупиц
    являет натюрморт:
    вещей, плодов ли?
    и даже рыбной ловли
    трофей простерт.

    V

    Возможно, ты — пейзаж,
    и, взявши лупу,
    я обнаружу группу
    нимф, пляску, пляж.
    Светло ли там, как днем?
    иль там уныло,
    как ночью? и светило
    какое в нем
    взошло на небосклон?
    чьи в нем фигуры?
    Скажи, с какой натуры
    был сделан он?

    VI

    Я думаю, что ты —
    и то, и это:
    звезды, лица, предмета
    в тебе черты.
    Кто был тот ювелир,
    что бровь не хмуря,
    нанес в миниатюре
    на них тот мир,
    что сводит нас с ума,
    берет нас в клещи,
    где ты, как мысль о вещи,
    мы — вещь сама?

    VII

    Скажи, зачем узор
    такой был даден
    тебе всего лишь на день
    в краю озер,
    чья амальгама впрок
    хранит пространство?
    А ты — лишает шанса
    столь краткий срок
    попасть в сачок,
    затрепетать в ладони,
    в момент погони
    пленить зрачок.

    VIII

    Ты не ответишь мне
    не по причине
    застенчивости и не
    со зла, и не
    затем, что ты мертва.
    Жива, мертва ли —
    но каждой Божьей твари
    как знак родства
    дарован голос для
    общенья, пенья:
    продления мгновенья,
    минуты, дня.

    IX

    А ты — ты лишена
    сего залога.
    Но, рассуждая строго,
    так лучше: на
    кой ляд быть у небес
    в долгу, в реестре.
    Не сокрушайся ж, если
    твой век, твой вес
    достойны немоты:
    звук — тоже бремя.
    Бесплотнее, чем время,
    беззвучней ты.

    X

    Не ощущая, не
    дожив до страха,
    ты вьешься легче праха
    над клумбой, вне
    похожих на тюрьму
    с ее удушьем
    минувшего с грядущим,
    и потому,
    когда летишь на луг,
    желая корму,
    преобретает форму
    сам воздух вдруг.

    XI

    Так делает перо,
    скользя по глади
    расчерченной тетради,
    не зная про
    судьбу своей строки,
    где мудрость, ересь
    смешались, но доверясь
    толчкам руки,
    в чьих пальцах бьется речь
    вполне немая,
    не пыль с цветка снимая,
    но тяжесть с плеч.

    XII

    Такая красота
    и срок столь краткий,
    соединясь, догадкой
    кривят уста:
    не высказать ясней,
    что в самом деле
    мир создан был без цели,
    а если с ней,
    то цель — не мы.
    Друг-энтомолог,
    для света нет иголок
    и нет для тьмы.

    XIII

    Сказать тебе "Прощай",
    как форме суток?
    Есть люди, чей рассудок
    стрижет лишай
    забвенья; но взгляни:
    тому виною
    лишь то, что за спиною
    у них не дни
    с постелью на двоих,
    не сны дремучи,
    не прошлое — но тучи
    сестер твоих!

    XIV

    Ты лучше, чем Ничто.
    Верней: ты ближе
    и зримее. Внутри же
    на все сто
    ты родственна ему.
    В твоем полете
    оно достигло плоти;
    и потому
    ты в сутолке дневной
    достойна взгляда
    как легкая преграда
    меж ним и мной.

    1972
    38/402
    Ответить Цитировать
    0
  • Иван Ливицкий

    небо

    для меня это небо слишком большое, друг.
    ни цепей не хватит, ни обручей, ни подпруг
    чтобы как-то его унять. так что лучше вовсе
    не пытаться. пустое дело. а коли спросит
    человек, проезжая мимо: «откуда столько
    расточительной сини, когда бы хватило дольки,
    небольшого пятна, помарки, обрезка ткани»,
    объясни: «ничего не выйдет... его руками
    невозможно взять и кроить по своим лекалам.
    для таких предприятий земных инструментов мало».
    а поэтому, друг, я, пожалуй, махну на небо –
    без пижамы, линейки, портфеля, воды и хлеба.
    погуляю немного, освоюсь, вдохну ванили,
    из зефира построю домик в английском стиле.
    и тебя позову, однажды, откушать чаю
    потому что, сказать по правде, уже скучаю.

    эти ангелы машут крылами у самой койки,
    отовсюду крадется запах лекарства стойкий,
    и доносится шепот. едва разбираю фразы:
    «он не выживет доктор, давайте отключим сразу».
    и запомни, мой друг, загадки… встречая сфинкса,
    будь готов: надует… хоть это, по сути, – свинство.
    но другого пути в Вальгаллу… о чем я, боже…
    мы с тобой говорили, прежде, о том, что может
    наше небо не так огромно, как мне казалось.
    я держу на ладони солнце, и эта малость
    освещает тоннель наружу, туда где птицы
    постигают тона и ноты, где вечно длится
    белокурая пена неба. пора с тобою
    нам прощаться, дружок, увы. ну и дрянь обои
    в этой комнате (с пошлостью нет никакого сладу).
    засыпая, я слышу голос: «скажи медбрату –
    пусть готовит мешок… они у окошка, сбоку.
    до утра бедолага отдаст свою душу богу».
    39/402
    Ответить Цитировать
    0
  • Бродский

    Как давно я топчу, видно по каблуку.
    Паутинку тоже пальцем не снять с чела.
    То и приятно в громком кукареку,
    что звучит как вчера.
    Но и черной мысли толком не закрепить,
    как на лоб упавшую косо прядь.
    И уже ничего не сниться, чтоб меньше быть,
    реже сбываться, не засорять
    времени. Нищий квартал в окне
    глаз мозолит, чтоб, в свой черед,
    в лицо запомнить жильца, а не
    как тот считает, наоборот.
    И по комнате точно шаман кружа,
    я наматываю, как клубок,
    на себя пустоту ее, чтоб душа
    знала что-то, что знает Бог.
    40/402
    Ответить Цитировать
    0
1 2 3 4 5 23 24
1 человек читает эту тему (1 гость):
Зачем регистрироваться на GipsyTeam?
  • Вы сможете оставлять комментарии, оценивать посты, участвовать в дискуссиях и повышать свой уровень игры.
  • Если вы предпочитаете четырехцветную колоду и хотите отключить анимацию аватаров, эти возможности будут в настройках профиля.
  • Вам станут доступны закладки, бекинг и другие удобные инструменты сайта.
  • На каждой странице будет видно, где появились новые посты и комментарии.
  • Если вы зарегистрированы в покер-румах через GipsyTeam, вы получите статистику рейка, бонусные очки для покупок в магазине, эксклюзивные акции и расширенную поддержку.