стихи

Последний пост:04.10.2019
11
1 2 20 21 22 23 24
  • Геннадий Головатый

    А мне судьба сказала: «Червем будь!» –
    И перебила ноги, руки, спину;
    подмяла, изуродовала грудь
    и, под ноги идущим навзничь кинув,

    ушла. А я – увидел над собой, –
    так глубоко, как можно только в детстве,
    так широко, что некуда и деться, –
    не свод – один лишь воздух голубой!

    И птицы в нём! Куда они летели?
    Какую боль они в себе несли?
    Какою жаждой сорваны с земли?
    Какою тайной вольные владели?..

    Судьба сказала: «Червем… червем будь!»
    И перебила ноги, руки спину.
    Я кулаки кусал: так остро грудь
    Томила мне дорога из-за тына.

    И всё твердило: «Ты гоним. Гоним!»
    Светлица в доме стала мне темницей.
    А в сердце у меня взмывали птицы –
    Какие дали открывались им!
    374/402
    Ответить Цитировать
    1
  • Бродский

    Письмо в бутылке

    То, куда вытянут нос и рот,
    прочий куда обращен фасад,
    то, вероятно, и есть "вперед";
    все остальное считай "назад".
    Но так как нос корабля на Норд,
    а взор пассажир устремил на Вест
    (иными словами, глядит за борт),
    сложность растет с переменой мест.
    И так как часто плывут корабли,
    на всех парусах по волнам спеша,
    физики "вектор" изобрели.
    Нечто бесплотное, как душа.

    Левиафаны лупят хвостом
    по волнам от радости кверху дном,
    когда указует на них перстом
    вектор призрачным гарпуном.
    Сирены не прячут прекрасных лиц
    и громко со скал поют в унисон,
    когда весельчак-капитан Улисс
    чистит на палубе смит-вессон.
    С другой стороны, пусть поймет народ,
    ищущий грань меж Добром и Злом:
    в какой-то мере бредет вперед
    тот, кто с виду кружит в былом.
    А тот, кто — по Цельсию — спит в тепле,
    под балдахином и в полный рост,
    с цезием в пятке (верней, в сопле),
    пинает носком покрывало звезд.
    А тот певец, что напрасно лил
    на волны звуки, квасцы и йод,
    спеша за метафорой в древний мир,
    должно быть, о чем-то другом поет.

    Двуликий Янус, твое лицо —
    к жизни одно и к смерти одно —
    мир превращают почти в кольцо,
    даже если пойти на дно.
    А если поплыть под прямым углом,
    то, в Швецию словно, упрешься в страсть.
    А если кружить меж Добром и Злом,
    Левиафан разевает пасть.
    И я, как витязь, который горд
    коня сохранить, а живот сложить,
    честно поплыл и держал Норд-Норд.
    Куда — предстоит вам самим решить.
    Прошу лишь учесть, что хоть рвется дух
    вверх, паруса не заменят крыл,
    хоть сходство в стремлениях этих двух
    еще до Ньютона Шекспир открыл.

    Я честно плыл, но попался риф,
    и он насквозь пропорол мне бок.
    Я пальцы смочил, но Финский залив
    тут оказался весьма глубок.
    Ладонь козырьком и грусть затая,
    обозревал я морской пейзаж.
    Но, несмотря на бинокли, я
    не смог разглядеть пионерский пляж.
    Снег повалил тут, и я застрял,
    задрав к небосводу свой левый борт,
    как некогда сам "Генерал-Адмирал
    Апраксин". Но чем-то иным затерт.

    Айсберги тихо плывут на Юг.
    Гюйс шелестит на ветру.
    Мыши беззвучно бегут на ют,
    и, булькая, море бежит в дыру.
    Сердце стучит, и летит снежок,
    скрывая от глаз "воронье гнездо",
    забив до весны почтовый рожок;
    и вместо "ля" раздается "до".
    Тает корма, а сугробы растут.
    Люстры льда надо мной висят.
    Обзор велик, и градусов тут
    больше, чем триста и шестьдесят.
    Звезды горят и сверкает лед.
    Тихо звенит мой чёлн.
    Ундина под бушпритом слезы льет
    из глаз, насчитавших мильарды волн.

    На азбуке Морзе своих зубов
    я к Вам взываю, профессор Попов,
    и к Вам, господин Маркони, в КОМ,
    я свой привет пошлю с голубком.
    Как пиво, пространство бежит по усам.
    Пускай дирижабли и Линдберг сам
    не покидают большой ангар.
    Хватит и крыльев, поющих: "карр".
    Я счет потерял облакам и дням.
    Хрусталик не верит теперь огням.
    И разум шепнет, как верный страж,
    когда я вижу огонь: мираж.
    Прощай, Эдисон, повредивший ночь.
    Прощай, Фарадей, Архимед и проч.
    Я тьму вытесняю посредством свеч,
    как море — трехмачтовик, давший течь.
    (И может сегодня в последний раз
    мы, конюх, сражаемся в преферанс,
    и "пулю" чертишь пером ты вновь,
    которым я некогда пел любовь.)

    Пропорот бок, и залив глубок.
    Никто не виновен: наш лоцман — Бог.
    И только Ему мы должны внимать.
    А воля к спасенью — смиренья мать.
    И вот я грустный вчиняю иск
    тебе, преподобный отец Франциск:
    узрев пробоину, как автомат,
    я тотчас решил, что сие — стигмат.
    Но, можно сказать, начался прилив,
    и тут раскрылся простой секрет:
    то, что годится в краю олив,
    на севере дальнем приносит вред.
    И, право, не нужен сверхзоркий Цейс.
    Я вижу, что я проиграл процесс
    гораздо стремительней, чем иной
    язычник, желающий спать с женой.
    Вода, как я вижу, уже по грудь,
    и я отплываю в последний путь.
    И, так как не станет никто провожать,
    хотелось бы несколько рук пожать.

    Доктор Фрейд, покидаю Вас,
    сумевшего (где-то вне нас) на глаз
    над речкой души перекинуть мост,
    соединяющий пах и мозг.
    Адье, утверждавший "терять, ей-ей,
    нечего, кроме своих цепей".
    И совести, если на то пошло.
    Правда твоя, старина Шарло.
    Еще обладатель брады густой,
    Ваше сиятельство, граф Толстой,
    любитель касаться ногой травы,
    я Вас покидаю. И Вы правы.
    Прощайте, Альберт Эйнштейн, мудрец.
    Ваш не успев осмотреть дворец,
    в Вашей державе слагаю скит:
    Время — волна, а Пространство — кит.

    Природа сама и ее щедрот
    сыщики: Ньютон, Бойль-Мариотт,
    Кеплер, поднявший свой лик к Луне, —
    вы, полагаю, приснились мне.
    Мендель в банке и Дарвин с костьми
    макак, отношенья мои с людьми,
    их возраженья, зима, весна,
    август и май — персонажи сна.
    Снился мне холод и снился жар;
    снился квадрат мне и снился шар,
    щебет синицы и шелест трав.
    И снилось мне часто, что я неправ.
    Снился мне мрак и на волнах блик.
    Собственный часто мне снился лик.
    Снилось мне также, что лошадь ржет.
    Но смерть — это зеркало, что не лжет.
    Когда я умру, а сказать точней,
    когда я проснусь, и когда скучней
    на первых порах мне придется там,
    должно быть, виденья, я вам воздам.
    А впрочем, даже такая речь
    признак того, что хочу сберечь
    тени того, что еще люблю.
    Признак того, что я крепко сплю.

    Итак, возвращая язык и взгляд
    к барашкам на семьдесят строк назад,
    чтоб как-то их с пастухом связать;
    вернувшись на палубу, так сказать,
    я вижу, собственно, только нос
    и снег, что Ундине уста занес
    и снежный бюст превратил в сугроб.
    Сечас мы исчезнем, плавучий гроб.
    И вот, отправляясь навек на дно,
    хотелось бы твердо мне знать одно,
    поскольку я не вернусь домой:
    куда указуешь ты, вектор мой?

    Хотелось бы думать, что пел не зря.
    Что то, что я некогда звал "заря",
    будет и дальше всходить, как встарь,
    толкая худеющий календарь.
    Хотелось бы думать, верней — мечтать,
    что кто-то будет шары катать,
    а некто — из кубиков строить дом.
    Хотелось бы верить (увы, с трудом),
    что жизнь водолаза пошлет за мной,
    дав направление: "мир иной".

    Постыдная слабость! Момент, друзья.
    По крайней мере, надеюсь я,
    что сохранит милосердный Бог
    того, чего я лицезреть не смог.
    Америку, Альпы, Кавказ и Крым,
    долину Евфрата и вечный Рим,
    Торжок, где почистить сапог — обряд,
    и добродетелей некий ряд,
    которых тут не рискну назвать,
    чтоб заодно могли уповать
    на Бережливость, на Долг и Честь
    (хоть я не уверен в том, что вы — есть).
    Надеюсь я также, что некий швед
    спасет от атомной бомбы свет,
    что желтые тигры убавят тон,
    что яблоко Евы иной Ньютон
    сжует, а семечки бросит в лес,
    что "блюдца" украсят сервиз небес.

    Прощайте! пусть ветер свистит, свистит.
    Больше ему уж не зваться злым.
    Пускай Грядущее здесь грустит:
    как ни вертись, но не стать Былым.
    Пусть Кант-постовой засвистит в свисток,
    а в Веймаре пусть Фейербах ревет:
    "Прекрасных видений живой поток
    щелчок выключателя не прервет!"
    Возможно, так. А возможно, нет.
    Во всяком случае (ветер стих),
    как только Старушка погасит свет,
    я знаю точно: не станет их.
    Пусть жизнь продолжает, узрев в дупле
    улитку, в охотничий рог трубить,
    когда на скромном своем корабле
    я, как сказал перед смертью Рабле,
    отправлюсь в "Великое Может Быть"...

    (размыто)

    Мадам, Вы простите бессвязность, пыл.
    Ведь Вам-то известно, куда я плыл
    и то, почему я, презрев компас,
    курс проверял, так сказать, на глаз.

    Я вижу бульвар, где полно собак.
    Скамейка стоит, и цветет табак.
    Я вижу фиалок пучок в петле
    и Вас я вижу, мадам, в букле.

    Печальный взор опуская вниз,
    я вижу светлого джерси мыс,
    две легкие шлюпки, их четкий рант,
    на каждой, как маленький кливер, бант.

    А выше — о, звуки небесных арф! —
    подобный голландке, в полоску шарф
    и волны, которых нельзя сомкнуть,
    в которых бы я предпочел тонуть.

    И брови, как крылья прелестных птиц,
    над взором, которому нет границ
    в мире огромном ни вспять, ни впредь, —
    который Незримому дал Смотреть.

    Мадам, если впрямь существует связь
    меж сердцем и взглядом (лучась, дробясь
    и преломляясь), заметить рад:
    у Вас она лишена преград.

    Мадам, это больше, чем свет небес.
    Поскольку на полюсе можно без
    звезд копошиться хоть сотню лет.
    Поскольку жизнь — лишь вбирает свет.

    Но Ваше сердце, точнее — взор
    (как тонкие пальцы — предмет, узор)
    рождает чувства, и форму им
    светом оно придает своим.

    (размыто)

    И в этой бутылке у Ваших стоп,
    свидетельстве скромном, что я утоп,
    как астронавт посреди планет,
    Вы сыщете то, чего больше нет.

    Вас в горлышке встретит, должно быть, грусть.
    До марки добравшись — и наизусть
    запомнив — придете в себя вполне.
    И встреча со мною Вас ждет на дне!

    Мадам! Чтоб рассеять случайный сплин,
    Bottoms up! — как сказал бы Флинн.
    Тем паче, что мир, как в "Пиратах", здесь
    в зеленом стекле отразился весь.

    (размыто)

    Так вспоминайте ж меня, мадам,
    при виде волн, стремящихся к Вам,
    при виде стремящихся к Вам валов
    в беге строк, в гуденьи слов...

    Море, мадам, это чья-то речь...
    Я слух и желудок не смог сберечь:
    я нахлебался и речью полн...

    (размыто)

    Меня вспоминайте при виде волн!

    (размыто)

    ...что парная рифма нам даст, то ей
    мы возвращаем под видом дней.
    Как, скажем, данные дни в снегу...
    Лишь смерть оставляет, мадам, в долгу.

    (размыто)

    Что говорит с печалью в лице
    кошке, усевшейся на крыльце,
    снегирь, не спуская с последней глаз?
    "Я думал, ты не придешь. Alas!"

    ноябрь 1964, Норенская
    375/402
    Ответить Цитировать
    0
  • Бродский

    Прощальная ода

    1

    Ночь встает на колени перед лесной стеною.
    Ищет ключи слепые в связке своей несметной.
    Птицы твои родные громко кричат надо мною.
    Карр! Чивичи-ли, карр! — словно напев посмертный.
    Ветер пинает ствол, в темный сапог обутый.
    Но, навстречу склонясь, бьется сосна кривая.
    Снег, белей покрывал, которыми стан твой кутал,
    рушится вниз, меня здесь одного скрывая.

    2

    Туча растет вверху. Роща, на зависть рыбе,
    вдруг ныряет в нее. Ибо растет отвага.
    Бог глядит из небес, словно изба на отшибе:
    будто к нему пройти можно по дну оврага.
    Вот я весь пред тобой, словно пенек из снега,
    горло вытянув вверх — вран, но белес, как аист, —
    белым паром дыша, руку подняв для смеха,
    имя твое кричу, к хору птиц прибиваюсь.

    3

    Где ты! Вернись! Ответь! Где ты. Тебя не видно.
    Все сливается в снег и в белизну святую.
    Словно ангел — крылом — ты и безумье — слито,
    будто в пальцах своих легкий снежок пестую.
    Нет! Все тает — тебя здесь не бывало вовсе.
    Просто всего лишь снег, мною не сбитый плотно.
    Просто здесь образ твой входит к безумью в гости.
    И отбегает вспять — память всегда бесплотна.

    4

    Где ты! Вернись! Ответь! Боже, зачем скрываешь?
    Боже, зачем молчишь? Грешен — молить не смею.
    Боже, снегом зачем след ее застилаешь.
    Где она — здесь, в лесу? Иль за спиной моею?
    Не обернуться, нет! Звать ее бесполезно.
    Ночь вокруг, и пурга гасит огни ночлега.
    Путь, проделанный ею — он за спиной, как бездна:
    взгляд, нырнувший в нее, не доплывет до брега.

    5

    Где ж она, Бог, ответь! Что ей уста закрыло?
    Чей поцелуй? И чьи руки ей слух застлали?
    Где этот дом земной — погреб, овраг, могила?
    Иль это я молчу? Птицы мой крик украли?
    Нет, неправда — летит с зимних небес убранство.
    Больше, чем смертный путь — путь между ней и мною.
    Милых птиц растолкав, так взвился над страною,
    что меж сердцем моим и криком моим — пространство.

    6

    Стало быть, в чащу, в лес. В сумрачный лес средины
    жизни — в зимнюю ночь, дантову шагу вторя.
    Только я плоть ищу. А в остальном — едины.
    Плоть, пославшую мне, словно вожатых, горе.
    Лес надо мной ревет, лес надо мной кружится,
    корни в Аду пустив, ветви пустив на вырост.
    Так что вниз по стволам можно и в Ад спуститься,
    но никого там нет — и никого не вывесть!

    7

    Ибо она — жива! Но ни свистком, ни эхом
    не отзовется мне в этом упорстве твердом,
    что припадает сном к милым безгрешным векам,
    и молчанье растет в сердце, на зависть мертвым.
    Только двуглавый лес — под неподвижным взглядом
    осью избрав меня, ствол мне в объятья втиснув,
    землю нашей любви перемежая с Адом,
    кружится в пустоте, будто паук, повиснув.

    8

    Так что стоя в снегу, мерзлый ствол обнимая,
    слыша то тут, то там разве что крик вороны,
    будто вижу, как ты — словно от сна немая —
    жаждешь сном отделить корни сии от кроны.
    Сон! Не молчанье — сон! Страшной подобный стали,
    смерти моей под стать — к черной подснежной славе —
    режет лес по оси, чтоб из мертвых восстали
    грезы ее любви — выше, сильней, чем в яви!

    9

    Боже зимних небес, Отче звезды над полем,
    Отче лесных дорог, снежных холмов владыка,
    Боже, услышь мольбу: дай мне взлететь над горем
    выше моей любви, выше стенанья, крика.
    Дай ее разбудить! Нет, уж не речью страстной!
    Нет, не правдой святой, с правдою чувств совместной!
    Дай ее разбудить песней такой же ясной,
    как небеса твои, — ясной, как свод небесный!

    10

    Отче зимних равнин, мне — за подвиг мой грешный —
    сумрачный голос мой сделавший глуше, Боже,
    Отче, дай мне поднять очи от тьмы кромешной!
    Боже, услышь меня, давший мне душу Боже!
    Дай ее разбудить, светом прильнуть к завесам
    всех семи покрывал, светом сквозь них пробиться!
    Дай над безумьем взмыть, дай мне взлететь над лесом,
    песню свою пропеть и в темноту спуститься.

    11

    В разных земных устах дай же звучать ей долго.
    То как любовный плач, то как напев житейский.
    Дай мне от духа, Бог, чтобы она не смолкла
    прежде, чем в слух любви хлынет поток летейский.
    Дай мне пройти твой мир подле прекрасной жизни,
    пусть не моей — чужой. Дай вослед посмотреть им.
    Дай мне на землю пасть в милой моей отчизне,
    лжи и любви воздав общим числом — бессмертьем!

    12

    Этой силы прошу в небе твоем пресветлом.
    Небу нету конца. Но и любви конца нет.
    Пусть все то, что тогда было таким несметным:
    ложь ее и любовь — пусть все бессмертным станет!
    Ибо ее душа — только мой крик утихнет —
    тело оставит вмиг — песня звучит все глуше.
    Пусть же за смертью плоть душу свою настигнет:
    я обессмерчу плоть — ты обессмертил душу!

    13

    Пусть же, жизнь обогнав, с нежностью песня тронет
    смертный ее порог — с лаской, но столь же мнимо,
    и как ласточка лист, сорванный лист обгонит
    и помчится во тьму, ветром ночным гонима.
    Нет, листва, не проси даже у птиц предательств!
    Песня, как ни звонка, глуше, чем крик от горя.
    Пусть она, как река, этот "листок" подхватит
    и понесет с собой, дальше от смерти, в море.

    14

    Что ж мы смертью зовем. То, чему нет возврата!
    Это бессилье душ — нужен ли лучший признак!
    Целой жизни во тьму бегство, уход, утрата...
    Нет, еще нет могил! Но уж бушует призрак!
    Что уж дальше! Смерть! Лучшим смертям на зависть!
    Всем сиротствам урок: горе одно, без отчеств.
    Больше смерти: в руке вместо запястья — запись.
    Памятник нам двоим, жизни ушедшей — почесть!

    15

    Отче, прости сей стон. Это все рана. Боль же
    не заглушить ничем. Дух не властен над нею.
    Боже, чем больше мир, тем и страданье больше,
    дольше — изгнанье, вдох — глубже! о нет — больнее!
    Жизнь, словно крик ворон, бьющий крылом окрестность,
    поиск скрывшихся мест в милых сердцах с успехом.
    Жизнь — возвращенье слов, для повторенья местность
    и на горчайший зов — все же ответ: хоть эхом.

    16

    Где же искать твои слезы, уста, объятья?
    В дом безвестный внесла? В черной земле зарыла?
    Как велик этот край? Или не больше платья?
    Платьица твоего? Может быть, им прикрыла?
    Где они все? Где я? — Здесь я, в снегу, как стебель
    горло кверху тяну. Слезы глаза мне застят.
    Где они все? В земле? В море? В огне? Не в небе ль?
    Корнем в сумрак стучу. Здесь я, в снегу, как заступ.

    17

    Боже зимних небес, Отче звезды горящей,
    словно ее костер в черном ночном просторе!
    В сердце бедном моем, словно рассвет на чащу,
    горе кричит на страсть, ужас кричит на горе.
    Не оставляй меня! Ибо земля — все шире...
    Правды своей не прячь! Кто я? — пришел — исчезну.
    Не оставляй меня! Странник я в этом мире.
    Дай мне в могилу пасть, а не сорваться в бездну.

    18

    Боже! Что она жжет в этом костре? Не знаю.
    Прежде, чем я дойду, может звезда остынуть.
    Будто твоя любовь, как и любовь земная,
    может уйти во тьму, может меня покинуть.
    Отче! Правды не прячь! Сим потрясен разрывом,
    разум готов нырнуть в пение правды нервной:
    Божья любовь с земной — как океан с приливом:
    бегство во тьму второй — знак отступленья первой!

    19

    Кончено. Смерть! Отлив! Вспять уползает лента!
    Пена в сером песке сохнет — быстрей чем жалость!
    Что же я? Брег пустой? Черный край континента?
    Боже, нет! Материк! Дном под ним продолжаюсь!
    Только трудно дышать. Зыблется свет неверный.
    Вместо неба и птиц — море и рыб беззубье.
    Давит сверху вода — словно ответ безмерный —
    и убыстряет бег сердца к ядру: в безумье.

    20

    Боже зимних небес. Отче звезды над полем.
    Казни я не страшусь, как ни страшна разверстость
    сей безграничной тьмы; тяжести дна над морем:
    ибо я сам — любовь. Ибо я сам — поверхность!
    Не оставляй меня! Ты меня не оставишь!
    Ибо моя душа — вся эта местность божья.
    Отче! Каждая страсть, коей меня пытаешь,
    душу мою, меня — вдаль разгоняет больше.

    21

    Отче зимних небес, давший безмерность муки
    вдруг прибавить к любви; к шири её несметной,
    дай мне припасть к земле, дай мне раскинуть руки,
    чтобы пальцы мои свесились в сумрак смертный.
    Пусть это будет крест: горе сильней, чем доблесть!
    Дай мне объятья, нет, дай мне лишь взор насытить.
    Дай мне пропеть о той, чей уходящий образ
    дал мне здесь, на земле, ближе Тебя увидеть!

    22

    Не оставляй ее! Сбей с ее крыльев наледь!
    Боже, продли ей жизнь, если не сроком — местом.
    Ибо она как та птица, что гнезд не знает,
    но высоко летит к ясным холмам небесным.
    Дай же мне сил вселить смятый клочок бумажный
    в души, чьих тел еще в мире нигде не встретить.
    Ибо, если следить этот полет бесстрашный,
    можно внезапно твой, дальний твой край заметить!

    23

    Выше, выше... простясь... с небом в ночных удушьях...
    выше, выше... прощай... пламя, сжегшее правду...
    Пусть же песня совьет... гнезда в сердцах грядущих...
    выше, выше... не взмыть... в этот край астронавту...
    Дай же людским устам... свистом... из неба вызвать...
    это сиянье глаз... голос... Любовь, как чаша...
    с вечно живой водой... ждет ли она: что брызнуть...
    долго ли ждать... ответь... Ждать... до смертного часа...

    24

    Карр! чивичи-ли-карр! Карр, чивичи-ли... струи
    снега ли... карр, чиви... Карр, чивичи-ли... ветер...
    Карр, чивичи-ли, карр... Карр, чивичи-ли... фьюи...
    Карр, чивичи-ли, карр. Каррр... Чечевицу видел?
    Карр, чивичи-ли, карр... Карр, чивичири, чири...
    Спать пора, спать пора... Карр, чивичи-ри, фьере!
    Карр, чивичи-ри, каррр... фьюри, фьюри, фьюири.
    Карр, чивичи-ри, карр! Карр, чивиче... чивере.

    январь 1964, Таруса
    376/402
    Ответить Цитировать
    0
  • Бродский


    Пришла зима, и все, кто мог лететь,
    покинули пустую рощу -- прежде,
    чем быстрый снег их перья смог задеть,
    добавить что-то к легкой их одежде.
    Раскраска -- та ж, узор ничем не смят,
    и пух не смят водой, в нее попавшей.
    Они сокрылись, платья их шумят,
    несясь вослед листве, пример подавшей.
    Они исчезли, воздух их сокрыл,
    и лес ночной сейчас им быстро дышит,
    хоть сам почти не слышит шумных крыл;
    они одни вверху друг друга слышат.
    Они одни... и ветер вдаль, свистя,
    верней -- крича, холмов поверх лесистых,
    швыряя вниз, толкая в грудь, крутя,
    несет их всех -- охапку тусклых листьев.
    Раскрыты клювы, перья, пух летит,
    опоры ищут крылья, перья твердой,
    но пуще ветер в спины их свистит,
    сверкает лист изнанкой красной, желтой.
    Дуй, дуй, Борей, неси их дальше, прочь,
    вонзайся в них стрелой бесплотной, колкой,
    дуй, дуй, Борей, неси их вон из рощ,
    то вверх, то вниз, толкай их, крылья комкай.
    Дуй, дуй, Борей, неси их прочь во мгле,
    щепи им клювы, лапки, что придется,
    дуй, дуй, Борей, прижми их вниз, к земле,
    узоры рви, прибавь с листвой им сходства.
    Дуй, дуй, гони их прочь из этих мест,
    дуй, дуй, кричи, свисти им вслед невнятно,
    пусть круг, пятно сольются в ленту, в крест,
    пусть искры, крест сольются в ленту, в пятна.
    Дуй, дуй, пускай все станет в них другим,
    пускай воззрится дрозд щеглиным взглядом,
    пускай предстанет дятел вдруг таким,
    каким был тот, кто вечно был с ним рядом.
    Стволом? Листвой? Стволом. Нет-нет, листвой.
    Пускай он сам за ней помчится следом.
    Дуй, дуй, Борей, пускай под этот вой
    сольется он с листвой не только цветом.
    Пусть делит участь так, как кров делил,
    пусть делит вплоть до снега, вплоть до смерти,
    пускай кричит, чтоб Бог им дни продлил,
    продлил листве -- "с моими смерьте, смерьте".
    Но тщетно, роща, тщетно, тщетно, лес,
    не может слиться дом с жильцом, и вспышка
    любви пройдет. Смотри, ведь он исчез.
    А как же крик? Какой? Да тот. Ослышка.
    Снег, снег летит, уж больше нет родства,
    уж белых мух никто не клюнет слепо.
    Что там чернеет? Птицы. Нет, листва,
    листва к земле прижалась, смотрит в небо.
    Не крылья это? Нет. Не клювы? Нет.
    То листья, стебли, листья, стебли, листья,
    лицом, изнанкой молча смотрят в свет,
    нет, перьев нет, окраска волчья, лисья.
    Снег, снег летит, со светом сумрак слит,
    порыв последний тонкий ствол пинает,
    лист кверху ликом бедный год сулит,
    хоть сам того не знает, сам не знает.
    Изнанкой кверху -- грузный, полный год,
    огромный колос -- хлеб мышиный, птичий;
    лицо к земле, не жди, не жди невзгод,
    ищи в листве, ищи сейчас отличий.
    Снег, снег летит, куда ты мчишься, мышь.
    Уж поздно -- снег, пора, чтоб все вы спали.
    Зачем ерошишь копны, что шуршишь,
    куда ты мчишь. Смотри, как листья пали.
    Изнанкой кверху, ликом кверху, вниз,
    не все ль одно -- они простерлись ниц,
    возврата нет для них к ветвям шумевшим.
    Так что ж они шуршат, шумят, скользят,
    пытаясь лечь не так, как вышло сразу,
    сейчас земля и свет небес грозят
    одной бедой -- одною стужей глазу.
    Да есть ли глаз. О нет. Да есть ли слух.
    Не все ль одно, что скрыто в мертвых взорах.
    Не все ль равно, коль он незряч и глух.
    А есть ли голос. Нет -- но слышен шорох.
    Не все ль одно (листу) как лечь, как пасть,
    земля поглотит, зимний снег застудит.
    Один апрель во всем разбудит страсть,
    разбудит страсть и шум в ветвях разбудит.
    Не все ль равно, не все ль одно, как лечь,
    не все ль равно, чем здесь к земле прижались,
    разжали пальцы, вмиг прервали речь,
    исчезли в ночь, умчались прочь, сорвались.
    Во тьму, во мрак, застлали тьму ковром
    неровным, пестрым, вверх и вниз изнанкой.
    Не все ль одно -- и снег блестит как хром,
    искрясь венцом над каждой черной ранкой.
    Не все ль равно -- нет-нет, блестит звезда,
    листва безмолвно слышит крик суровый,
    слова о том, что в смертный миг уста
    шепнут -- то их настигнет в жизни новой.
    То станет пылью, что в последний миг
    небесный свет зальет; то станет гнилью,
    что смотрит в землю, -- листья слышат крик,
    и шум вослед стремится их усилью.
    Что видит глаз, о чем шепнут уста,
    что встретит слух, что вдруг коснется мозга,
    настигнет снова скрытый вид листа...
    ищи вокруг... быстрей... пока не поздно.
    Снег, снег летит; о чем в последний миг
    подумаешь, тем точно станешь после, --
    предметом, тенью, тем, что возле них,
    птенцом, гнездом, листвою, тем, что подле.
    При смерти нить способна стать иглой,
    при смерти сил -- мечта -- желаньем страстным,
    холмы -- цветком, цветок -- простой пчелой,
    пчела -- травой, трава -- опять пространством.
    Скворец в гнезде спешит сменить наряд
    (страшась тех мест, где -- мнит он -- черно, пусто),
    вступающий в известный сердцу ряд,
    живущий в подтвержденье правды чувства.
    Про это вспоминает край лишь тот,
    где все полно жужжанья, крику, свету,
    борясь, что сил, с виденьем тьмы, пустот,
    отчаянно к себе зовет победу:
    "Вернись же, лето. Стог, вернись хоть стог.
    Вернись же, лето, что ж ты прочь из мозга
    летишь стремглав, вернись хоть ты, росток
    ночной травы, вернись, уж поздно, поздно.
    Вернись хоть стог, вернись хоть сноп, хоть жгут,
    вернись хоть серп, вернись хоть клок туманный
    в рассветный час, вернись, вернись, лоскут
    туманной ленты в сонной роще рваный.
    Прочь, прочь, ночной простор (и блеск огня),
    прочь, прочь, звезда над каждой черной кроной,
    прочь, прочь, закат, исчезни, сумрак дня,
    прочь, прочь, леса, обрывы, грач с вороной.
    Прочь, прочь, холмы, овраги, тень куста,
    прочь, прочь, лиса, покиньте, волки, память.
    Прочь, клевер, мох, сокройтесь в те места,
    где ветер мчит: ведь вас ему не ранить.
    Прочь, ветер, прочь, вокруг еще светло.
    Прочь, прочь, листва -- с ветвей, от взора -- скройся.
    Прочь, лес родной, и прочь, мое крыло,
    из мозга прочь, закройся клюв, не бойся".
    Снег, снег летит. Прощай, скворец в гнезде.
    Прощай, прощай, борись за то, чтоб вспомнить.
    Спеши, спеши, смотри: уж снег везде.
    Родной весной попробуй ум наполнить.
    Снег, снег летит. Вокруг бело, светло.
    Одна звезда горит над спящей пашней.
    Чернеет лес, озера льдом свело,
    и твой на дне заснул двойник всегдашний.
    Засни и ты. Забудь тот крик, забудь.
    Засни и ты: смотри, как соснам спится.
    Всегда пред сном твердишь о чем-нибудь,
    но вот в ответ совсем другое снится.
    Снег, снег летит, скрывая красных лис,
    волков седых, озерным льдом хрустящих,
    и сны летят со снегом вместе вниз
    и тают, здесь, во тьме, меж глаз блестящих.
    Снег, снег летит, и хлопья быстро льнут
    к ночным путям, к флюгаркам мертвых стрелок
    и к перьям их, огни на миг сверкнут,
    и вновь лишь ночь видна -- а где -- в пробелах.
    Снег, снег летит и глушит каждый звук,
    горох свистков до снежных баб разносит,
    нельзя свистеть -- и рынду рвет из рук --
    нельзя звонить, и рельсы быстро косит.
    Нельзя свистеть. Нельзя звонить, кричать.
    Снег, снег летит, и нет ни в ком отваги.
    Раскроешь рот, и вмиг к устам печать
    прильнет, сама стократ белей бумаги.
    Снег, снег летит, и хлопья льнут к "носкам",
    к кускам угля, к колодкам, скрытым шлаком,
    к пустынным горкам, к стрелкам, к "башмакам",
    к пустым мостам, к пикетным снежным знакам.
    А где столбы. Их нет, их нет, каюк.
    Нельзя снестись ни с чем посредством почты.
    Нельзя свистеть, нельзя звонить на юг,
    стучать ключом, уж только избы -- точки.

    Снег, снег летит, и хлопья льнут к трубе,
    к "тарелкам" льнут, к стаканам красным, к брусу,
    к латуни льнут, сокрывшей свист в себе,
    к торцу котла, к буграм разборным, к флюсу.
    Заносит все: дыру, где пар пищит,
    масленку, болт, рождает ужас точность,
    площадки все, свисток, отбойный щит,
    прожектор скрыт, торчат холмы песочниц.
    Заносит все: весь тендер сверху вниз,
    скрывает шток, сугроб растет с откоса,
    к кулисам льнет, не видно щек кулис,
    заносит путь, по грудь сокрыл колеса.
    Где будка? Нет: один большой сугроб.
    Инжектор, реверс, вместе с прочей медью,
    не скрипнув, нет, нырнули в снежный гроб,
    последний дым послав во тьму за смертью.
    Все, все занес. Нырнул разъезд в пургу.
    Не хочет всплыть. Нет сил скитаться в тучах.
    Погасло все. "Столыпин" спит в снегу.
    И избы спят. Нет-нет, не будит ключ их.
    Заносит все: ледник, пустой думпкар,
    толпу платформ заносит ровно, мерно,
    гондолы все, больших дрезин оскал,
    подъемный парк, иглу стрелы, цистерну.
    Заносит пульмана в полночной мгле,
    заносит крыши, окна, стенки, двери,
    подножки их, гербы, замки, суфле,
    зато внутри темно, по крайней мере.
    Пути в снегу, составы, все в снегу,
    вплетают ленты в общий снежный хаос,
    сливаясь с ним, срываясь с ним в пургу.
    Исчез вокзал. Плывет меж туч пакгауз.
    Часы -- их нет. И желтый портик взят
    в простор небес -- когда? -- не вспомнить часа.
    Лишь две дуги карнизов тут скользят,
    как буквы "С", слетев со слова "касса".
    Исчезло все, но главный зимний звук
    нашел себе (пускай безмолвный) выход.
    Ни буквы нет на сотню верст вокруг.
    Но что сильней -- сильней, чем страсть и прихоть?
    Но все молчит, но все молчит, молчит.
    И в самой кассе здесь не видно света,
    весь мир исчез, и лишь метель стучит,
    как поздний гость, в окно и в дверь буфета.

    "Огонь и свет -- меж них разрыва нет".
    Чем плох пример? хоть он грозит бездушьем
    тому, кто ждет совсем иных примет:
    союз с былым сильней, чем связь с грядущим...
    Метель стучит. Какой упорный стук.
    Но тверд засов, и зря свеча трепещет.
    Напрасно, зря. И вот уж стул потух,
    зато графин у входа ярко блещет.
    Совсем собор... Лишь пол -- воды черней.
    Зато брега светлы, но ярче -- правый...
    Холмы, как волны, но видней вдвойне,
    и там, в холмах, блестит собор двуглавый.
    Состав подгонишь -- все блестит как снег.
    Холмы как снег, и мост -- как будто иней
    покрыл его, и как там брать разбег:
    зеленый там горит совсем как синий.
    Молчанье, тишь. Вокзал лежит в тени.
    Пути блестят. "Какой зажгли?" -- "Как будто...
    как будто синий". -- "Спятил". -- "Сам взгляни".
    Взаправду в небе лютик светит смутно...
    Налей еще... вон этой, красной. Да...
    Свеча дрожит, то ту, то эту стену
    залив огнем... Куда ты встал, куда?
    Куда спешишь: метель гремит. "На смену".

    Вон этой, красной... лучше вместе с ней
    терпеть метель и ночь (ловлю на слове),
    чем с кем живым... Ведь только кровь -- красней...
    А так она -- погуще всякой крови...
    Налей еще... Смотри: дрожит буфет.
    Метель гремит. Должно быть, мчит товарный...
    Не нравится мне, слышишь... красный цвет:
    во рту всегда какой-то вкус угарный.
    В Полесье, помню, был дощатый пост...
    Помощник жил там полный год с родными.
    Разбил им клумбы... все тотчас же в рост...
    А маки, розы -- что ж я делал с ними?
    Поверишь -- рвал, зрачок не смог снести
    оскомы той -- они и так уж часты.
    Поверишь -- рвал... бросал в песок, в кусты.
    Зато уж там -- повсюду флоксы, астры...
    Не верь, не верь. Куда ж ты встал? Пора?
    Ну что ж, ступай. Неужто полночь? Полночь.
    Буфет дрожит, звенит. Тебе с утра?
    Белым-бело... Бог в помощь... ладно... В помощь.

    Метель гремит. Товарный мчит во тьму.
    Буфет дрожит, как лист осенней ночью.
    Примчался волк и поднял лик к нему.
    Глядит из туч Латона вместе с дочью.
    Состав ревет -- верней, один гудок
    взревел во тьме -- все стадо спит -- и скрежет
    стоит такой... того гляди, как рог,
    в пустой буфет громадный буфер врежет.
    Дрожит графин, дрожит стакан с вином,
    дрожит пейзаж, сползает на пол веник,
    дрожит мой стол, дрожит герань с окном,
    ножи звенят, как горстка мелких денег...
    А помнишь -- в Орше: точно так же -- ночь.
    Весна? весна. А мы в депо. Не вспомнил?
    Буфет открыт -- такой, как здесь, точь-в-точь.
    Луна горит, и звезды смотрят в Гомель.
    На стрелке -- кровь. А в небе -- желтый свет:
    горит луна меж всех созвездий близких.
    Не грех смешать -- и вот он дал в буфет,
    и тот повис на двух чугунных дисках.

    Торец котла глядит своей звездой
    невесть куда, но только прочь от смерти.
    Котел погас. Но дым валит густой.
    (Сама труба нет-нет мелькнет в просвете.)
    Горит буфет; и буфер влез в огонь,
    вдвоем с луной дробясь в стекле бутылок.
    Трещит линоль, и к небу рвется вонь,
    прожектор бьет сквозь черный стул в затылок.
    Пылает стол, взметает дым кайму
    бумажных штор, и тут же скатерть, вторя
    струе вина, в большой пролом, во тьму
    сквозь весь пожар бежит, как волны моря.
    Светлым-светло, глазам смотреть невмочь,
    как край стекла, залитый светом, блещет.
    Задев его, снаружи льется ночь,
    густой рекой беззвучно на пол хлещет.
    И щель в полу дрожит: сейчас хлебну.
    Не трусь! Не трусь! Трещат торцы сухие.
    Салат и сельдь, сверкнув, идут ко дну.
    Тарелки -- вдрызг, но сельдь в своей стихии.
    Лишь ценник цел (одна цена, без слов!),
    торчит из волн (как грот, видавший виды).
    Иным пловцам руно морских валов
    втройне длинней, чем шерсть овец Колхиды.
    И пламя -- в дверь. Но буфер дверь прижал.
    В окно -- нельзя: оттуда звезды льются.
    Еще чуть-чуть, и ночь зальет пожар.
    Столкнув яйцо, огонь вскочил на блюдце.
    И вплавь, и вплавь, минуя стойку, печь,
    гребя вдоль них своей растущей тенью
    к сухой стене, -- но доски дали течь,
    буфет осел и хлещет наземь темью.

    Шипит мускат, на волны масло льет.
    Чугунный брус прижался к желтым стульям.
    Торец котла своей звездой вперед,
    Бог весть куда, глядит сквозь бывший пульман.
    Бегун в песке. Другой бегун -- в леске.
    Блестящий рельс сплелся с кулисой насмерть.
    Нельзя разнять. И шток застыл в броске.
    И тендер сам по грудь зарылся в насыпь.
    Улисс огня плывет в ночной простор.
    Кусты чадят. Вокруг трава ослепла:
    в былую жизнь прожектор луч простер,
    но в данный миг пред ним лишь горстка пепла.
    А в нем пейзаж (не так ли жизнь в былом) --
    полесский край, опушка в копнах сена,
    изгиб реки; хоть тут железный лом
    сейчас блестит сильней излучин Сейма.
    Былое спит. И сильный луч померк.
    Отбойный щит в сухой траве простерся.
    Одна труба взглянуть способна вверх:
    луна ведет подсчет убыткам ОРСа.

    Пожарник, спать, и суд линейный, спать!
    Полесье, спать! Метель пошла тиранить.
    Чугунный конь бежит по рельсам вспять.
    Буфет, кряхтя, встает, упершись в память.
    На стрелке -- гм -- неужто там салат?
    Нет-нет, взгляни: салат блеснет в тарелке.
    Инспектор, спать! (А суд линейный рад.)
    А где же сельдь? Должно быть, вышла к стрелке.
    На стрелке -- черт, налей еще сюда.
    Налей еще вон этой, красной. Впрочем,
    налей вон той, чуть-чуть... ах, там вода.
    Тогда давай уж красной. Стоп. Не очень.
    На стрелке -- черт! Как застит свет слеза.
    Неужто пьян? Нет-нет, послушны ноги...
    А в небе что? -- Не грех закрыть глаза.
    Закрыть глаза и вверх свернуть с дороги.

    Повсюду ночь. Нырнул в пургу откос.
    Флюгарки спят в своей застывшей жести.
    Инспектор, прочь! Не суй свой длинный нос.
    Быстрей вали в постель с портфелем вместе.
    Инспектор, спать! Ни рук, ни глаз, ни уст --
    блестит окно, инспектор дремлет дома.
    Стакан мой пуст, и вот буфет мой пуст,
    и сам я пьян, чтоб клясть портфель фантома.
    Пурга свистит. Зрачок идет ко дну
    в густой ночи. Нужна ли страсти память?
    Слезится глаз. Нужна, как ночь огню.
    Что ж! тем верней во мрак хрусталик канет.
    Вперед, зрачок. Слезись. Не клюнет сельдь.
    Леса (слеза) дрожит, и к тонкой жерди
    стремится дрожь -- и вот трепещет жердь:
    леса длинна, но вряд ли глубже смерти.
    Кто клюнул? Смерть? Ответь! Леса кружит,
    и гнется жердь, как тонкий мост -- вернее:
    леса кружит, и вот мой мозг дрожит:
    втянуть сюда иль кануть вслед за нею?

    Снег, снег летит. Куда все скрылись, мать!
    Стаканы спят, припав к салфеткам грязным.
    Лишь печь горит, способна век внимать,
    раскрыв свой рот, моим словам бессвязным.
    Гори, гори и слушай песнь мою.
    И если нет во мне стремленья к мнимым
    страстям -- возьми ее в струю,
    в свою струю -- и к небу вместе с дымом.
    Зрачок на дне. Другой в огне. При мне
    лишь песнь моя да хлеб на грязной вилке.
    Гори сильней. Ведь каждый звук в огне
    бушует так, как некий дух в бутылке.
    Пусть все мертво. Но здесь, в чужом краю
    в час поздний, печь, быть может, в час последний,
    я песнь свою тебе одной пою;
    метель свистит, и ночь гремит в передней.

    Пришла зима. Из снежных житниц снег
    летит в поля, в холмы, в леса, в овраги,
    на крыши к нам (щедра!), порой -- до стрех
    скрывает их -- и те белей бумаги.
    Пришла зима. Исчез под снегом луг.
    Белым-бело. И видит каждый ворон,
    как сам Борей впрягся в хрустальный плуг,
    вослед норд-ост влечет упряжку борон.
    Греби, греби, свисти, свисти. Шалишь!
    Ведь это всё, не правда ль, ветры, прихоть.
    Ну что взойдет из наших темных крыш?
    Какой росток из наста пустит Припять?
    Греби, греби, свисти, свисти, зима.
    Свисти, Борей, и мчись, норд-ост, меж просек!
    Труба дымит. Лиса скользит с холма.
    Овца дрожит. Никто не жнет, не косит.
    Никто не жнет. Лишь мальчик, сжав снежок,
    стащив треух, ползет на приступ скрытно.
    Ура, сугроб! и ядра мечет в бок.
    Ура, копна! хотя косцов не видно.
    Греби, греби, свисти, свисти, скрывай
    от взоров лес, поля, овраги, гумна,
    заборы, пни, и край земли сливай
    с чертой небес безумно, нет, бездумно.
    И пусть -- ни зги, и пусть уж нет дорог
    меж сел, меж туч, и пусть пурга тиранит.
    Того гляди, с пути собьется Бог
    и в поздний час в Полесье к нам нагрянет.
    Греби, греби, греми, как майский гром.
    Спеши, спеши попасть в поля разверсты.
    Греми, греми, раскрой и тот закром,
    раскрой закром, откуда льются звезды.
    Раскрой врата -- и слышен зимний скрип,
    и рваных туч бегут поспешно стаи.
    Позволь узреть Весы, Стрельца и Рыб,
    Стрельца и Рыб... и Рыб... Хоть реки стали.
    Врата скрипят, и смотрит звездный мир
    на точки изб, что спят в убранстве снежном,
    и чуть дрожит, хоть месяц дым затмил,
    свой негатив узрев в пространстве снежном.

    Пришла зима. Ни рыб, ни мух, ни птиц.
    Лишь воет волк да зайцы пляшут храбро.
    Стучит пешня: плотва, встречай сестриц!
    Поет рожок, чтоб дать мишень кентавру.

    1964 -- 1965
    377/402
    Ответить Цитировать
    0
  • Бродский

    В деревне Бог живет не по углам,
    как думают насмешники, а всюду.
    Он освящает кровлю и посуду
    и честно двери делит пополам.
    В деревне он -- в избытке. В чугуне
    он варит по субботам чечевицу,
    приплясывает сонно на огне,
    подмигивает мне, как очевидцу.
    Он изгороди ставит. Выдает
    девицу за лесничего. И в шутку
    устраивает вечный недолет
    объездчику, стреляющему в утку.
    Возможность же все это наблюдать,
    к осеннему прислушиваясь свисту,
    единственная, в общем, благодать,
    доступная в деревне атеисту.

    6 июня 1965
    378/402
    Ответить Цитировать
    1
  • Бродский

    Postscriptum



    Как жаль, что тем, чем стало для меня
    твое существование, не стало
    мое существованье для тебя.
    ...В который раз на старом пустыре
    я запускаю в проволочный космос
    свой медный грош, увенчанный гербом,
    в отчаянной попытке возвеличить
    момент соединения... Увы,
    тому, кто не способен заменить
    собой весь мир, обычно остается
    крутить щербатый телефонный диск,
    как стол на спиритическом сеансе,
    покуда призрак не ответит эхом
    последним воплям зуммера в ночи.

    1967
    379/402
    Ответить Цитировать
    0
  • Немного горечи,
    Немного с мятою,
    Наутро странная,
    В ночи – пернатая.

    Безумно яркая,
    По-стрижьи быстрая,
    Местами жесткая
    И чуть волнистая.

    С осколков дребезгом,
    Бумаг шуршанием,
    С ростков побегами,
    Без оправдания.

    Над горизонтами
    И под завалами,
    С лучами светлыми,
    Снегами талыми.

    С мечтами, тайнами,
    Друзьями, чувствами.
    Жизнь многогранная
    И многовкусная.

    11.04.2015
    1/2
    Ответить Цитировать
    0
  • Бродский

    Разговор с небожителем



    Здесь, на земле,
    где я впадал то в истовость, то в ересь,
    где жил, в чужих воспоминаньях греясь,
    как мышь в золе,
    где хуже мыши
    глодал петит родного словаря,
    тебе чужого, где, благодаря
    тебе, я на себя взираю свыше,

    уже ни в ком
    не видя места, коего глаголом
    коснуться мог бы, не владея горлом,
    давясь кивком
    звонкоголосой падали, слюной
    кропя уста взамен кастальской влаги,
    кренясь Пизанской башнею к бумаге
    во тьме ночной,

    тебе твой дар
    я возвращаю -- не зарыл, не пропил;
    и, если бы душа имела профиль,
    ты б увидал,
    что и она
    всего лишь слепок с горестного дара,
    что более ничем не обладала,
    что вместе с ним к тебе обращена.

    Не стану жечь
    тебя глаголом, исповедью, просьбой,
    проклятыми вопросами -- той оспой,
    которой речь
    почти с пелен
    заражена -- кто знает? -- не тобой ли;
    надежным, то есть, образом от боли
    ты удален.

    Не стану ждать
    твоих ответов, Ангел, поелику
    столь плохо представляемому лику,
    как твой, под стать,
    должно быть, лишь
    молчанье -- столь просторное, что эха
    в нем не сподобятся ни всплески смеха,
    ни вопль: "Услышь!"

    Вот это мне
    и блазнит слух, привыкший к разнобою,
    и облегчает разговор с тобою
    наедине.
    В Ковчег птенец,
    не возвратившись, доказует то, что
    вся вера есть не более, чем почта
    в один конец.

    Смотри ж, как, наг
    и сир, жлоблюсь о Господе, и это
    одно тебя избавит от ответа.
    Но это -- подтверждение и знак,
    что в нищете
    влачащий дни не устрашится кражи,
    что я кладу на мысль о камуфляже.
    Там, на кресте,

    не возоплю: "Почто меня оставил?!"
    Не превращу себя в благую весть!
    Поскольку боль -- не нарушенье правил:
    страданье есть
    способность тел,
    и человек есть испытатель боли.
    Но то ли свой ему неведом, то ли
    ее предел.

    ___

    Здесь, на земле,
    все горы -- но в значении их узком --
    кончаются не пиками, но спуском
    в кромешной мгле,
    и, сжав уста,
    стигматы завернув свои в дерюгу,
    идешь на вещи по второму кругу,
    сойдя с креста.

    Здесь, на земле,
    от нежности до умоисступленья
    все формы жизни есть приспособленье.
    И в том числе
    взгляд в потолок
    и жажда слиться с Богом, как с пейзажем,
    в котором нас разыскивает, скажем,
    один стрелок.

    Как на сопле,
    все виснет на крюках своих вопросов,
    как вор трамвайный, бард или философ --
    здесь, на земле,
    из всех углов
    несет, как рыбой, с одесной и с левой
    слиянием с природой или с девой
    и башней слов!

    Дух-исцелитель!
    Я из бездонных мозеровских блюд
    так нахлебался варева минут
    и римских литер,
    что в жадный слух,
    который прежде не был привередлив,
    не входят щебет или шум деревьев --
    я нынче глух.

    О нет, не помощь
    зову твою, означенная высь!
    Тех нет объятий, чтоб не разошлись
    как стрелки в полночь.
    Не жгу свечи,
    когда, разжав железные объятья,
    будильники, завернутые в платья,
    гремят в ночи!

    И в этой башне,
    в правнучке вавилонской, в башне слов,
    все время недостроенной, ты кров
    найти не дашь мне!
    Такая тишь
    там, наверху, встречает златоротца,
    что, на чердак карабкаясь, летишь
    на дно колодца.

    Там, наверху --
    услышь одно: благодарю за то, что
    ты отнял все, чем на своем веку
    владел я. Ибо созданное прочно,
    продукт труда
    есть пища вора и прообраз Рая,
    верней -- добыча времени: теряя
    (пусть навсегда)

    что-либо, ты
    не смей кричать о преданной надежде:
    то Времени, невидимые прежде,
    в вещах черты
    вдруг проступают, и теснится грудь
    от старческих морщин; но этих линий --
    их не разгладишь, тающих как иней,
    коснись их чуть.

    Благодарю...
    Верней, ума последняя крупица
    благодарит, что не дал прилепиться
    к тем кущам, корпусам и словарю,
    что ты не в масть
    моим задаткам, комплексам и форам
    зашел -- и не предал их жалким формам
    меня во власть.

    ___

    Ты за утрату
    горазд все это отомщеньем счесть,
    моим приспособленьем к циферблату,
    борьбой, слияньем с Временем -- Бог весть!
    Да полно, мне ль!
    А если так -- то с временем неблизким,
    затем что чудится за каждым диском
    в стене -- туннель.

    Ну что же, рой!
    Рой глубже и, как вырванное с мясом,
    шей сердцу страх пред грустною порой,
    пред смертным часом.
    Шей бездну мук,
    старайся, перебарщивай в усердьи!
    Но даже мысль о -- как его! -- бессмертьи
    есть мысль об одиночестве, мой друг.

    Вот эту фразу
    хочу я прокричать и посмотреть
    вперед -- раз перспектива умереть
    доступна глазу --
    кто издали'
    откликнется? Последует ли эхо?
    Иль ей и там не встретится помеха,
    как на земли?

    Ночная тишь...
    Стучит башкой об стол, заснув, заочник.
    Кирпичный будоражит позвоночник
    печная мышь.
    И за окном
    толпа деревьев в деревянной раме,
    как легкие на школьной диаграмме,
    объята сном.

    Все откололось...
    И время. И судьба. И о судьбе...
    Осталась только память о себе,
    негромкий голос.
    Она одна.
    И то -- как шлак перегоревший, гравий,
    за счет каких-то писем, фотографий,
    зеркал, окна, --

    исподтишка...
    и горько, что не вспомнить основного!
    Как жаль, что нету в христианстве бога --
    пускай божка --
    воспоминаний, с пригоршней ключей
    от старых комнат -- идолища с ликом
    старьевщика -- для коротанья слишком
    глухих ночей.

    Ночная тишь.
    Вороньи гнезда, как каверны в бронхах.
    Отрепья дыма роются в обломках
    больничных крыш.
    Любая речь
    безадресна, увы, об эту пору --
    чем я сумел, друг-небожитель, спору
    нет, пренебречь.

    Страстная. Ночь.
    И вкус во рту от жизни в этом мире,
    как будто наследил в чужой квартире
    и вышел прочь!
    И мозг под током!
    И там, на тридевятом этаже
    горит окно. И, кажется, уже
    не помню толком,

    о чем с тобой
    витийствовал -- верней, с одной из кукол,
    пересекающих полночный купол.
    Теперь отбой,
    и невдомек,
    зачем так много черного на белом?
    Гортань исходит грифелем и мелом,
    и в ней -- комок

    не слов, не слез,
    но странной мысли о победе снега --
    отбросов света, падающих с неба, --
    почти вопрос.
    В мозгу горчит,
    и за стеною в толщину страницы
    вопит младенец, и в окне больницы
    старик торчит.

    Апрель. Страстная. Все идет к весне.
    Но мир еще во льду и в белизне.
    И взгляд младенца,
    еще не начинавшего шагов,
    не допускает таянья снегов.
    Но и не деться
    от той же мысли -- задом наперед --
    в больнице старику в начале года:
    он видит снег и знает, что умрет
    до таянья его, до ледохода.

    март -- апрель 1970
    380/402
    Ответить Цитировать
    0
  • Автор Елена Стефанович - человек со сложной судьбой и прекрасными стихами. Оставлю небольшое интервью с ней откуда и узнал о ней, жаль что такие люди доживают года в нищете

    стих
    Я — ЧЕЛОВЕК!
    Пусть жизнь моя порой совсем увечна,
    Пусть все идет порою вкривь и вкось,
    Я буду вечно! —
    Слышишь? — буду вечно,
    Пока еще скрипит Земная ось.

    Я — Человек.
    Я чувствую движенье
    Великих мыслей,
    Сказочных времен,
    И я живу в высоком окруженьи
    Покрытых кровью яростной знамен.
    Знамена Знаний,
    Солнца,
    Духа,
    Бунта.
    Они — оплот мой,
    Верный мой причал!
    Живу…
    …(А ты спокоен так, как будто
    Ты этого во мне не замечал).
    Я — Человек!
    (Полупоклон. Улыбка).
    Я — Человек!
    (Совсем уж явный смех).
    О, как нелепо, горестно и зыбко
    Желанье мочь,
    Желанье знать и сметь!
    Я — Человек!
    (Пустынно ахнет эхо).
    Я — Человек?..
    (Ни звука. Ни души).
    Я — Человек, и я хочу уехать
    От серой пыли, плесени, тиши.
    Я — Человек!
    (“А-ах!” — пустынно ахнет).
    Я — Человек, душа моя жива.
    … Как тяжело!
    Давно грозою пахнет.
    Дорога к отступленью сожжена.
    Я — жить хочу!
    И я — живу!
    И буду
    Любить, мечтать,
    Бороться и творить.
    И до конца земли не позабуду
    Себя друзьям и недругам дарить.
    Пусть я пока в заброшенной пустыне,
    Пусть шутовской колпак
    Пока ношу,
    Зато ни ум, ни сердце
    Не остынет,
    О милости зато не попрошу!
    И пусть кому-то кажется, что крошево
    Ношу в себе из мыслей и словес,
    И пусть пока ни злое, ни хорошее
    во мне не заимело вид и вес, —
    Узнаете!
    Услышите, почуете,
    Поймете и оцените вполне.
    За мною вслед по бедам закочуете,
    И примете участие во мне.
    Как я, пойдете в битву с глупой
    косностью,
    С духовной и моральной нищетой,
    Как я, поймете: люди —
    Больше Космоса
    С людской любовью, болью и тщетой!
    Мы, люди — Боги.
    Просто нужно верить,
    Что вихри жизни — не страшней,
    чем вальс.
    Что это Вы Земное тело
    Вертите,
    А не Земное тело
    Вертит вас!
    Как яростно, влюбленно,
    Одержимо
    Смотрю на мир!
    Как бешено борюсь!
    Как застываю в поле недвижимо
    И шелохнутся у реки
    Боюсь!
    Огромна, беззащитна, бесконечна,
    Земля моя,
    Прости своих детей.
    Как человечны
    И бесчеловечны
    Игра и бой
    Людских светотеней!
    Я — Человек.
    В любви, тоске, печали
    Я созреваю
    Для великих дел.
    Смеетесь вы?
    Грохочете мечами?
    Не спите в злобе
    Долгими ночами?
    Как жалки вы! Но это — Ваш удел.
    Я — Человек.
    Сквозь горести, заслоны
    Иду все выше.
    В горле — горький ком.
    И дух мой, не унижен и не сломлен,
    Светить вам будет
    Ярким маяком.


    интервью(таймкод 20:24 и до конца)
    1/1
    Ответить Цитировать
    0
  • Бродский

    На 22-е декабря 1970 года Якову Гордину от Иосифа Бродского

    Сегодня масса разных знаков
    — и в небесах, и на воде —
    сказали мне, что быть беде:
    что я напьюсь сегодня, Яков.

    Затем, что день прохладный сей
    есть твоего рожденья дата
    (о чем, конечно, в курсе Тата
    и малолетний Алексей).

    И я схватил, мой друг, едва
    отбросив утром одеяло,
    газету "Правда". Там стояло
    под словом "Правда" — Двадцать Два.

    Ура! — воскликнул я. — Ура!
    Я снова вижу цифры эти!
    И ведь не где-нибудь: в газете!
    Их не было еще вчера.

    Пусть нету в скромных цифрах сих
    торжественности (это ясно),
    но их тождественность прекрасна
    и нет соперничества в них!

    Их равнозначность хороша!
    И я скажу, друг Яков, смело,
    что первая есть как бы тело,
    вторая, следственно, душа.

    К чему бросать в былое взгляд
    и доверять слепым приметам?
    К тому же, это было летом
    и двадцать девять лет назад.

    А ты родился до войны.
    Зимой. Пускай твой день рожденья
    на это полусовпаденье
    глядит легко, со стороны.

    Не опускай, друг Яков, глаз!
    Ни в чем на свете нету смысла.
    И только наши, Яков, числа
    живут до нас и после нас.

    При нас — отчасти... Жизнь сложна.
    Сложны в ней даже наслажденья.
    Затем она лишь и нужна,
    чтоб праздновать в ней день рожденья!

    Зачем еще? Один твердит:
    цель жизни — слава и богатство.
    Но слава — дым, богатство — гадство.
    Твердящий так — живым смердит.

    Другой мечтает жить в глуши,
    бродить в полях и все такое.
    Он утверждает: цель — в покое
    и в равновесии души.

    А я скажу, что это — вздор.
    Пошел он с этой целью к черту!
    Когда вблизи кровавят морду,
    куда девать спокойный взор?

    И даже если не вблизи,
    а вдалеке? И даже если
    сидишь в тепле в удобном кресле,
    а кто-нибудь сидит в грязи?

    Все это жвачка: смех и плач,
    "мы правы, ибо мы страдаем".
    И быть не меньшим негодяем
    бедняк способен, чем богач.

    И то, и это — скверный бред:
    стяжанье злата, равновесья.
    Я — homo sapiens, и весь я
    противоречий винегрет.

    Добро и Зло суть два кремня,
    и я себя подвергну риску,
    но я скажу: союз их искру
    рождает на предмет огня.

    Огонь же — рвется от земли,
    от Зла, Добра и прочей швали,
    почти всегда по вертикали,
    как это мы узнать могли.

    Я не скажу, что это — цель.
    Еще сравнят с воздушным шаром.
    Но нынче я охвачен жаром!
    Мне сильно хочется отсель!

    То свойства Якова во мне —
    его душа и тело или
    две цифры — все воспламенили!
    Боюсь, распространюсь вовне.

    Опасность эту четко зря,
    хочу иметь вино в бокале!
    Не то рванусь по вертикали
    Двадцать Второго декабря!

    Горю! Но трезво говорю:
    Твое здоровье, Яков! С Богом!
    Да-с, мы обязаны во многом
    Природе и календарю.

    Игра. Случайность. Может быть,
    слепой природы самовластье.
    Но разве мы такое счастье
    смогли бы логикой добыть?

    Жаме! Нас мало, господа,
    и меньше будет нас с годами.
    Но, дни влача в тюрьме, в бедламе,
    мы будем праздновать всегда

    сей праздник! Прочие — мура.
    День этот нами изберется
    дним Добродушья, Благородства —
    Днем Качеств Гордина — Ура!

    1970
    381/402
    Ответить Цитировать
    0
  • Бродский

    Пенье без музыки



    F. W.

    Когда ты вспомнишь обо мне
    в краю чужом -- хоть эта фраза
    всего лишь вымысел, а не
    пророчество, о чем для глаза,

    вооруженного слезой,
    не может быть и речи: даты
    из омута такой лесой
    не вытащишь -- итак, когда ты

    за тридевять земель и за
    морями, в форме эпилога
    (хоть повторяю, что слеза,
    за исключением былого,

    все уменьшает) обо мне
    вспомянешь все-таки в то Лето
    Господне и вздохнешь -- о не
    вздыхай! -- обозревая это

    количество морей, полей,
    разбросанных меж нами, ты не
    заметишь, что толпу нулей
    возглавила сама.
    В гордыне

    твоей иль в слепоте моей
    все дело, или в том, что рано
    об этом говорить, но ей-
    же Богу, мне сегодня странно,

    что, будучи кругом в долгу,
    поскольку ограждал так плохо
    тебя от худших бед, могу
    от этого избавить вздоха.

    Грядущее есть форма тьмы,
    сравнимая с ночным покоем.
    В том будущем, о коем мы
    не знаем ничего, о коем,

    по крайности, сказать одно
    сейчас я в состояньи точно:
    что порознь нам суждено
    с тобой в нем пребывать, и то, что

    оно уже настало -- рёв
    метели, превращенье крика
    в глухое толковище слов
    есть первая его улика --

    в том будущем есть нечто, вещь,
    способная утешить или
    -- настолько-то мой голос вещ! --
    занять воображенье в стиле

    рассказов Шахразады, с той
    лишь разницей, что это больше
    посмертный, чем весьма простой
    страх смерти у нее -- позволь же

    сейчас, на языке родных
    осин, тебя утешить; и да
    пусть тени на снегу от них
    толпятся как триумф Эвклида.

    ___

    Когда ты вспомнишь обо мне,
    дня, месяца, Господня Лета
    такого-то, в чужой стране,
    за тридевять земель -- а это

    гласит о двадцати восьми
    возможностях -- и каплей влаги
    зрачок вооружишь, возьми
    перо и чистый лист бумаги

    и перпендикуляр стоймя
    восставь, как небесам опору,
    меж нашими с тобой двумя
    -- да, точками: ведь мы в ту пору

    уменьшимся и там, Бог весть,
    невидимые друг для друга,
    почтем еще с тобой за честь
    слыть точками; итак, разлука

    есть проведение прямой,
    и жаждущая встречи пара
    любовников -- твой взгляд и мой --
    к вершине перпендикуляра

    поднимется, не отыскав
    убежища, помимо горних
    высот, до ломоты в висках;
    и это ли не треугольник?

    Рассмотрим же фигуру ту,
    которая в другую пору
    заставила бы нас в поту
    холодном пробуждаться, полу-

    безумных лезть под кран, дабы
    рассудок не спалила злоба;
    и если от такой судьбы
    избавлены мы были оба --

    от ревности, примет, комет,
    от приворотов, порч, снадобья
    -- то, видимо, лишь на предмет
    черчения его подобья.

    Рассмотрим же. Всему свой срок,
    поскольку теснота, незрячесть
    объятия -- сама залог
    незримости в разлуке -- прячась

    друг в друге, мы скрывались от
    пространства, положив границей
    ему свои лопатки, -- вот
    оно и воздает сторицей

    предательству; возьми перо
    и чистую бумагу -- символ
    пространства -- и, представив про-
    порцию -- а нам по силам

    представить все пространство: наш
    мир все же ограничен властью
    Творца: пусть не наличьем страж
    заоблачных, так чьей-то страстью

    заоблачной -- представь же ту
    пропорцию прямой, лежащей
    меж нами -- ко всему листу
    и, карту подстелив для вящей

    подробности, разбей чертеж
    на градусы, и в сетку втисни
    длину ее -- и ты найдешь
    зависимость любви от жизни.

    Итак, пускай длина черты
    известна нам, а нам известно,
    что это -- как бы вид четы,
    пределов тех, верней, где места

    свиданья лишена она,
    и ежели сия оценка
    верна (она, увы, верна),
    то перпендикуляр, из центра

    восставленный, есть сумма сих
    пронзительных двух взглядов; и на
    основе этой силы их
    находится его вершина

    в пределах стратосферы -- вряд
    ли суммы наших взглядов хватит
    на большее; а каждый взгляд,
    к вершине обращенный, -- катет.

    Так двух прожекторов лучи,
    исследуя враждебный хаос,
    находят свою цель в ночи,
    за облаком пересекаясь;

    но цель их -- не мишень солдат:
    она для них -- сама услуга,
    как зеркало, куда глядят
    не смеющие друг на друга

    взглянуть; итак, кому ж, как не
    мне, катету, незриму, нему,
    доказывать тебе вполне
    обыденную теорему

    обратную, где, муча глаз
    доказанных обильем пугал,
    жизнь требует найти от нас
    то, чем располагаем: угол.

    Вот то, что нам с тобой дано.
    Надолго. Навсегда. И даже
    пускай в неощутимой, но
    в материи. Почти в пейзаже.

    Вот место нашей встречи. Грот
    заоблачный. Беседка в тучах.
    Приют гостеприимный. Род
    угла; притом, один из лучших

    хотя бы уже тем, что нас
    никто там не застигнет. Это
    лишь наших достоянье глаз,
    верх собственности для предмета.

    За годы, ибо негде до --
    до смерти нам встречаться боле,
    мы это обживем гнездо,
    таща туда по равной доле

    скарб мыслей одиноких, хлам
    невысказанных слов -- все то, что
    мы скопим по своим углам;
    и рано или поздно точка

    указанная обретет
    почти материальный облик,
    достоинство звезды и тот
    свет внутренний, который облак

    не застит -- ибо сам Эвклид
    при сумме двух углов и мрака
    вокруг еще один сулит;
    и это как бы форма брака.

    Вот то, что нам с тобой дано.
    Надолго. Навсегда. До гроба.
    Невидимым друг другу. Но
    оттуда обозримы оба

    так будем и в ночи и днем,
    от Запада и до Востока,
    что мы, в конце концов, начнем
    от этого зависеть ока

    всевидящего. Как бы явь
    на тьму ни налагала арест,
    возьми его сейчас и вставь
    в свой новый гороскоп, покамест

    всевидящее око слов
    не стало разбирать. Разлука
    есть сумма наших трех углов,
    а вызванная ею мука

    есть форма тяготенья их
    друг к другу; и она намного
    сильней подобных форм других.
    Уж точно, что сильней земного.

    ___

    Схоластика, ты скажешь. Да,
    схоластика и в прятки с горем
    лишенная примет стыда
    игра. Но и звезда над морем --

    что есть она как не (позволь
    так молвить, чтоб высокий в этом
    не узрила ты штиль) мозоль,
    натертая в пространстве светом?

    Схоластика. Почти. Бог весть.
    Возможно. Усмотри в ответе
    согласие. А что не есть
    схоластика на этом свете?

    Бог ведает. Клонясь ко сну,
    я вижу за окном кончину
    зимы; и не найти весну:
    ночь хочет удержать причину

    от следствия. В моем мозгу
    какие-то квадраты, даты,
    твоя или моя к виску
    прижатая ладонь...
    Когда ты

    однажды вспомнишь обо мне,
    окутанную вспомни мраком,
    висящую вверху, вовне,
    там где-нибудь, над Скагерраком,

    в компании других планет,
    мерцающую слабо, тускло,
    звезду, которой, в общем, нет.
    Но в том и состоит искусство

    любви, вернее, жизни -- в том,
    чтоб видеть, чего нет в природе,
    и в месте прозревать пустом
    сокровища, чудовищ -- вроде

    крылатых женогрудых львов,
    божков невероятной мощи,
    вещающих судьбу орлов.
    Подумай же, насколько проще

    творения подобных дел,
    плетения их оболочки
    и прочих кропотливых дел --
    вселение в пространство точки!

    Ткни пальцем в темноту. Невесть
    куда. Куда укажет ноготь.
    Не в том суть жизни, что в ней есть,
    но в вере в то, что в ней должно быть.

    Ткни пальцем в темноту -- туда,
    где в качестве высокой ноты
    должна была бы быть звезда;
    и, если ее нет, длинноты,

    затасканных сравнений лоск
    прости: как запоздалый кочет,
    униженный разлукой мозг
    возвыситься невольно хочет.

    1970
    382/402
    Ответить Цитировать
    0
  • Бродский

    Литовский дивертисмент

    Томасу Венцлова

    1. Вступление

    Вот скромная приморская страна.
    Свой снег, аэропорт и телефоны,
    свои евреи. Бурый особняк
    диктатора. И статуя певца,
    отечество сравнившего с подругой,

    в чем проявился пусть не тонкий вкус,
    но знанье географии: южане
    здесь по субботам ездят к северянам
    и, возвращаясь под хмельком пешком,
    порой на Запад забредают — тема
    для скетча. Расстоянья таковы,
    что здесь могли бы жить гермафродиты.

    Весенний полдень. Лужи, облака,
    бесчисленные ангелы на кровлях
    бесчисленных костелов; человек
    становится здесь жертвой толчеи
    или деталью местного барокко.

    2. Леиклос1

    Родиться бы сто лет назад
    и сохнущей поверх перины
    глазеть в окно и видеть сад,
    кресты двуглавой Катарины;
    стыдиться матери, икать
    от наведенного лорнета,
    тележку с рухлядью толкать
    по желтым переулкам гетто;
    вздыхать, накрывшись с головой,
    о польских барышнях, к примеру;
    дождаться Первой мировой
    и пасть в Галиции — за Веру,
    Царя, Отечество, — а нет,
    так пейсы переделать в бачки
    и перебраться в Новый Свет,
    блюя в Атлантику от качки.

    3. Кафе "Неринга"

    Время уходит в Вильнюсе в дверь кафе,
    провожаемо дребезгом блюдец, ножей и вилок,
    и пространство, прищурившись, подшофе,
    долго смотрит ему в затылок.

    Потерявший изнанку пунцовый круг
    замирает поверх черепичных кровель,
    и кадык заостряется, точно вдруг
    от лица остается всего лишь профиль.

    И веления щучьего слыша речь,
    подавальщица в кофточке из батиста
    перебирает ногами, снятыми с плеч
    местного футболиста.

    4. Герб

    Драконоборческий Егорий,
    копье в горниле аллегорий
    утратив, сохранил досель
    коня и меч, и повсеместно
    в Литве преследует он честно
    другим не видимую цель.

    Кого он, стиснув меч в ладони,
    решил настичь? Предмет погони
    скрыт за пределами герба.
    Кого? Язычника? Гяура?
    Не весь ли мир? Тогда не дура
    была у Витовта губа.

    5. Amicum-philosophum de melancholia, mania et plica polonica2

    Бессонница. Часть женщины. Стекло
    полно рептилий, рвущихся наружу.
    Безумье дня по мозжечку стекло
    в затылок, где образовало лужу.
    Чуть шевельнись — и ощутит нутро,
    как некто в ледяную эту жижу
    обмакивает острое перо
    и медленно выводит "ненавижу"
    по росписи, где каждая крива
    извилина. Часть женщины в помаде
    в слух запускает длинные слова,
    как пятерню в завшивленные пряди.
    И ты в потемках одинок и наг
    на простыне, как Зодиака знак.

    6. Palangen3

    Только море способно взглянуть в лицо
    небу; и путник, сидящий в дюнах,
    опускает глаза и сосет винцо,
    как изгнанник-царь без орудий струнных.
    Дом разграблен. Стада у него — свели.
    Сына прячет пастух в глубине пещеры.
    И теперь перед ним — только край земли,
    и ступать по водам не хватит веры.

    7. Dominikanaj4

    Сверни с проезжей части в полу-
    слепой проулок и, войдя
    в костел, пустой об эту пору,
    сядь на скамью и, погодя,
    в ушную раковину Бога,
    закрытую для шума дня,
    шепни всего четыре слога:
    — Прости меня.

    1971

    * (прим. в СИБ)

    1 Улица в Вильнюсе.

    2 "Другу-философу о мании, меланхолии и польском колтуне" (лат.).
    Название трактата XVIII века, хранящегося в библиотеке Вильнюсского
    университета.

    3 Паланга (нем.).

    4 "Доминиканцы" (костел в Вильнюсе) (лит.).
    383/402
    Ответить Цитировать
    1
  • Бродский

    Одному тирану

    Он здесь бывал: еще не в галифе —
    в пальто из драпа; сдержанный, сутулый.
    Арестом завсегдатаев кафе
    покончив позже с мировой культурой,
    он этим как бы отомстил (не им,
    но Времени) за бедность, униженья,
    за скверный кофе, скуку и сраженья
    в двадцать одно, проигранные им.

    И Время проглотило эту месть.
    Теперь здесь людно, многие смеются,
    гремят пластинки. Но пред тем, как сесть
    за столик, как-то тянет оглянуться.
    Везде пластмасса, никель — все не то;
    в пирожных привкус бромистого натра.
    Порой, перед закрытьем, из театра
    он здесь бывает, но инкогнито.

    Когда он входит, все они встают.
    Одни — по службе, прочие — от счастья.
    Движением ладони от запястья
    он возвращает вечеру уют.
    Он пьет свой кофе — лучший, чем тогда,
    и ест рогалик, примостившись в кресле,
    столь вкусный, что и мертвые "о да!"
    воскликнули бы, если бы воскресли.

    январь 1972
    384/402
    Ответить Цитировать
    1
  • Бродский

    Письма римскому другу (из Марциала)

    Нынче ветрено и волны с перехлестом.
    Скоро осень, все изменится в округе.
    Смена красок этих трогательней, Постум,
    чем наряда перемена у подруги.

    Дева тешит до известного предела —
    дальше локтя не пойдешь или колена.
    Сколь же радостней прекрасное вне тела:
    ни объятья невозможны, ни измена!

    ___

    Посылаю тебе, Постум, эти книги.
    Что в столице? Мягко стелют? Спать не жестко?
    Как там Цезарь? Чем он занят? Все интриги?
    Все интриги, вероятно, да обжорство.

    Я сижу в своем саду, горит светильник.
    Ни подруги, ни прислуги, ни знакомых.
    Вместо слабых мира этого и сильных —
    лишь согласное гуденье насекомых.

    ___

    Здесь лежит купец из Азии. Толковым
    был купцом он — деловит, но незаметен.
    Умер быстро — лихорадка. По торговым
    он делам сюда приплыл, а не за этим.

    Рядом с ним — легионер, под грубым кварцем.
    Он в сражениях империю прославил.
    Сколько раз могли убить! а умер старцем.
    Даже здесь не существует, Постум, правил.

    ___

    Пусть и вправду, Постум, курица не птица,
    но с куриными мозгами хватишь горя.
    Если выпало в Империи родиться,
    лучше жить в глухой провинции у моря.

    И от Цезаря дал?ко, и от вьюги.
    Лебезить не нужно, трусить, торопиться.
    Говоришь, что все наместники — ворюги?
    Но ворюга мне милей, чем кровопийца.

    ___

    Этот ливень переждать с тобой, гетера,
    я согласен, но давай-ка без торговли:
    брать сестерций с покрывающего тела —
    все равно что дранку требовать от кровли.

    Протекаю, говоришь? Но где же лужа?
    Чтобы лужу оставлял я — не бывало.
    Вот найдешь себе какого-нибудь мужа,
    он и будет протекать на покрывало.

    ___

    Вот и прожили мы больше половины.
    Как сказал мне старый раб перед таверной:
    "Мы, оглядываясь, видим лишь руины".
    Взгляд, конечно, очень варварский, но верный.

    Был в горах. Сейчас вожусь с большим букетом.
    Разыщу большой кувшин, воды налью им...
    Как там в Ливии, мой Постум, — или где там?
    Неужели до сих пор еще воюем?

    ___

    Помнишь, Постум, у наместника сестрица?
    Худощавая, но с полными ногами.
    Ты с ней спал еще... Недавно стала жрица.
    Жрица, Постум, и общается с богами.

    Приезжай, попьем вина, закусим хлебом.
    Или сливами. Расскажешь мне известья.
    Постелю тебе в саду под чистым небом
    и скажу, как называются созвездья.

    ___

    Скоро, Постум, друг твой, любящий сложенье,
    долг свой давний вычитанию заплатит.
    Забери из-под подушки сбереженья,
    там немного, но на похороны хватит.

    Поезжай на вороной своей кобыле
    в дом гетер под городскую нашу стену.
    Дай им цену, за которую любили,
    чтоб за ту же и оплакивали цену.

    ___

    Зелень лавра, доходящая до дрожи.
    Дверь распахнутая, пыльное оконце,
    стул покинутый, оставленное ложе.
    Ткань, впитавшая полуденное солнце.

    Понт шумит за черной изгородью пиний.
    Чье-то судно с ветром борется у мыса.
    На рассохшейся скамейке — Старший Плиний.
    Дрозд щебечет в шевелюре кипариса.

    март 1972
    385/402
    Ответить Цитировать
    1
  • Бродский

    Post aetatem nostram



    А. Я. Сергееву

    I

    "Империя -- страна для дураков".
    Движенье перекрыто по причине
    приезда Императора. Толпа
    теснит легионеров, песни, крики;
    но паланкин закрыт. Объект любви
    не хочет быть объектом любопытства.

    В пустой кофейне позади дворца
    бродяга-грек с небритым инвалидом
    играют в домино. На скатертях
    лежат отбросы уличного света,
    и отголоски ликованья мирно
    шевелят шторы. Проигравший грек
    считает драхмы; победитель просит
    яйцо вкрутую и щепотку соли.

    В просторной спальне старый откупщик
    рассказывает молодой гетере,
    что видел Императора. Гетера
    не верит и хохочет. Таковы
    прелюдии у них к любовным играм.

    II

    Дворец

    Изваянные в мраморе сатир
    и нимфа смотрят в глубину бассейна,
    чья гладь покрыта лепестками роз.
    Наместник, босиком, собственноручно
    кровавит морду местному царю
    за трех голубок, угоревших в тесте
    (в момент разделки пирога взлетевших,
    но тотчас же попадавших на стол).
    Испорчен праздник, если не карьера.
    Царь молча извивается на мокром
    полу под мощным, жилистым коленом
    Наместника. Благоуханье роз
    туманит стены. Слуги безучастно
    глядят перед собой, как изваянья.
    Но в гладком камне отраженья нет.

    В неверном свете северной луны,
    свернувшись у трубы дворцовой кухни,
    бродяга-грек в обнимку с кошкой смотрят,
    как два раба выносят из дверей
    труп повара, завернутый в рогожу,
    и медленно спускаются к реке.
    Шуршит щебенка.
    Человек на крыше
    старается зажать кошачью пасть.

    III

    Покинутый мальчишкой брадобрей
    глядится молча в зеркало -- должно быть,
    грустя о нем и начисто забыв
    намыленную голову клиента.
    "Наверно, мальчик больше не вернется".
    Тем временем клиент спокойно дремлет
    и видит чисто греческие сны:
    с богами, с кифаредами, с борьбой
    в гимнасиях, где острый запах пота
    щекочет ноздри.
    Снявшись с потолка,
    большая муха, сделав круг, садится
    на белую намыленную щеку
    заснувшего и, утопая в пене,
    как бедные пельтасты Ксенофонта
    в снегах армянских, медленно ползет
    через провалы, выступы, ущелья
    к вершине и, минуя жерло рта,
    взобраться норовит на кончик носа.

    Грек открывает страшный черный глаз,
    и муха, взвыв от ужаса, взлетает.

    IV

    Сухая послепраздничная ночь.
    Флаг в подворотне, схожий с конской мордой,
    жует губами воздух. Лабиринт
    пустынных улиц залит лунным светом:
    чудовище, должно быть, крепко спит.

    Чем дальше от дворца, тем меньше статуй
    и луж. С фасадов исчезает лепка.
    И если дверь выходит на балкон,
    она закрыта. Видимо, и здесь
    ночной покой спасают только стены.
    Звук собственных шагов вполне зловещ
    и в то же время беззащитен; воздух
    уже пронизан рыбою: дома
    кончаются.
    Но лунная дорога
    струится дальше. Черная фелукка
    ее пересекает, словно кошка,
    и растворяется во тьме, дав знак,
    что дальше, собственно, идти не стоит.

    V

    В расклеенном на уличных щитах
    "Послании к властителям" известный,
    известный местный кифаред, кипя
    негодованьем, смело выступает
    с призывом Императора убрать
    (на следующей строчке) с медных денег.

    Толпа жестикулирует. Юнцы,
    седые старцы, зрелые мужчины
    и знающие грамоте гетеры
    единогласно утверждают, что
    "такого прежде не было" -- при этом
    не уточняя, именно чего
    "такого":
    мужества или холуйства.

    Поэзия, должно быть, состоит
    в отсутствии отчетливой границы.

    Невероятно синий горизонт.
    Шуршание прибоя. Растянувшись,
    как ящерица в марте, на сухом
    горячем камне, голый человек
    лущит ворованный миндаль. Поодаль
    два скованных между собой раба,
    собравшиеся, видно, искупаться,
    смеясь, друг другу помогают снять
    свое тряпье.
    Невероятно жарко;
    и грек сползает с камня, закатив
    глаза, как две серебряные драхмы
    с изображеньем новых Диоскуров.

    VI

    Прекрасная акустика! Строитель
    недаром вшей кормил семнадцать лет
    на Лемносе. Акустика прекрасна.

    День тоже восхитителен. Толпа,
    отлившаяся в форму стадиона,
    застыв и затаив дыханье, внемлет

    той ругани, которой два бойца
    друг друга осыпают на арене,
    чтоб, распалясь, схватиться за мечи.

    Цель состязанья вовсе не в убийстве,
    но в справедливой и логичной смерти.
    Законы драмы переходят в спорт.

    Акустика прекрасна. На трибунах
    одни мужчины. Солнце золотит
    кудлатых львов правительственной ложи.
    Весь стадион -- одно большое ухо.

    "Ты падаль!" -- "Сам ты падаль". -- "Мразь и падаль!"
    И тут Наместник, чье лицо подобно
    гноящемуся вымени, смеется.

    VII

    Башня

    Прохладный полдень.
    Теряющийся где-то в облаках
    железный шпиль муниципальной башни
    является в одно и то же время
    громоотводом, маяком и местом
    подъема государственного флага.
    Внутри же -- размещается тюрьма.

    Подсчитано когда-то, что обычно --
    в сатрапиях, во время фараонов,
    у мусульман, в эпоху христианства --
    сидело иль бывало казнено
    примерно шесть процентов населенья.
    Поэтому еще сто лет назад
    дед нынешнего цезаря задумал
    реформу правосудья. Отменив
    безнравственный обычай смертной казни,
    он с помощью особого закона
    те шесть процентов сократил до двух,
    обязанных сидеть в тюрьме, конечно,
    пожизненно. Не важно, совершил ли
    ты преступленье или невиновен;
    закон, по сути дела, как налог.
    Тогда-то и воздвигли эту Башню.

    Слепящий блеск хромированной стали.
    На сорок третьем этаже пастух,
    лицо просунув сквозь иллюминатор,
    свою улыбку посылает вниз
    пришедшей навестить его собаке.

    VIII

    Фонтан, изображающий дельфина
    в открытом море, совершенно сух.
    Вполне понятно: каменная рыба
    способна обойтись и без воды,
    как та -- без рыбы, сделанной из камня.
    Таков вердикт третейского суда.
    Чьи приговоры отличает сухость.

    Под белой колоннадою дворца
    на мраморных ступеньках кучка смуглых
    вождей в измятых пестрых балахонах
    ждет появленья своего царя,
    как брошенный на скатерти букет --
    заполненной водой стеклянной вазы.

    Царь появляется. Вожди встают
    и потрясают копьями. Улыбки,
    объятья, поцелуи. Царь слегка
    смущен; но вот удобство смуглой кожи:
    на ней не так видны кровоподтеки.

    Бродяга-грек зовет к себе мальца.
    "О чем они болтают?" -- "Кто, вот эти?"
    "Ага". -- "Благодарят его". -- "За что?"
    Мальчишка поднимает ясный взгляд:
    "За новые законы против нищих".

    IX

    Зверинец

    Решетка, отделяющая льва
    от публики, в чугунном варианте
    воспроизводит путаницу джунглей.

    Мох. Капли металлической росы.
    Лиана, оплетающая лотос.

    Природа имитируется с той
    любовью, на которую способен
    лишь человек, которому не все
    равно, где заблудиться: в чаще или
    в пустыне.

    X

    Император

    Атлет-легионер в блестящих латах,
    несущий стражу возле белой двери,
    из-за которой слышится журчанье,
    глядит в окно на проходящих женщин.
    Ему, торчащему здесь битый час,
    уже казаться начинает, будто
    не разные красавицы внизу
    проходят мимо, но одна и та же.

    Большая золотая буква М,
    украсившая дверь, по сути дела,
    лишь прописная по сравненью с той,
    огромной и пунцовой от натуги,
    согнувшейся за дверью над проточной
    водою, дабы рассмотреть во всех
    подробностях свое отображенье.

    В конце концов, проточная вода
    ничуть не хуже скульпторов, все царство
    изображеньем этим наводнивших.

    Прозрачная, журчащая струя.
    Огромный, перевернутый Верзувий,
    над ней нависнув, медлит с изверженьем.

    Все вообще теперь идет со скрипом.
    Империя похожа на трирему
    в канале, для триремы слишком узком.
    Гребцы колотят веслами по суше,
    и камни сильно обдирают борт.
    Нет, не сказать, чтоб мы совсем застряли!
    Движенье есть, движенье происходит.
    Мы все-таки плывем. И нас никто
    не обгоняет. Но, увы, как мало
    похоже это на былую скорость!
    И как тут не вздохнешь о временах,
    когда все шло довольно гладко.
    Гладко.

    XI

    Светильник гаснет, и фитиль чадит
    уже в потемках. Тоненькая струйка
    всплывает к потолку, чья белизна
    в кромешном мраке в первую минуту
    согласна на любую форму света.
    Пусть даже копоть.
    За окном всю ночь
    в неполотом саду шумит тяжелый
    азийский ливень. Но рассудок -- сух.
    Настолько сух, что, будучи охвачен
    холодным бледным пламенем объятья,
    воспламеняешься быстрей, чем лист
    бумаги или старый хворост.

    Но потолок не видит этой вспышки.

    Ни копоти, ни пепла по себе
    не оставляя, человек выходит
    в сырую темень и бредет к калитке.
    Но серебристый голос козодоя
    велит ему вернуться.
    Под дождем
    он, повинуясь, снова входит в кухню
    и, снявши пояс, высыпает на
    железный стол оставшиеся драхмы.
    Затем выходит.
    Птица не кричит.

    XII

    Задумав перейти границу, грек
    достал вместительный мешок и после
    в кварталах возле рынка изловил
    двенадцать кошек (почерней) и с этим
    скребущимся, мяукающим грузом
    он прибыл ночью в пограничный лес.

    Луна светила, как она всегда
    в июле светит. Псы сторожевые,
    конечно, заливали все ущелье
    тоскливым лаем: кошки перестали
    в мешке скандалить и почти притихли.
    И грек промолвил тихо: "В добрый час.

    Афина, не оставь меня. Ступай
    передо мной", -- а про себя добавил:
    "На эту часть границы я кладу
    всего шесть кошек. Ни одною больше".
    Собака не взберется на сосну.
    Что до солдат -- солдаты суеверны.

    Все вышло лучшим образом. Луна,
    собаки, кошки, суеверье, сосны --
    весь механизм сработал. Он взобрался
    на перевал. Но в миг, когда уже
    одной ногой стоял в другой державе,
    он обнаружил то, что упустил:

    оборотившись, он увидел море.

    Оно лежало далеко внизу.
    В отличье от животных, человек
    уйти способен от того, что любит
    (чтоб только отличиться от животных!)
    Но, как слюна собачья, выдают
    его животную природу слезы:

    "О, Талласса!.."
    Но в этом скверном мире
    нельзя торчать так долго на виду,
    на перевале, в лунном свете, если
    не хочешь стать мишенью. Вскинув ношу,
    он осторожно стал спускаться вниз,
    в глубь континента; и вставал навстречу

    еловый гребень вместо горизонта.

    1970
    386/402
    Ответить Цитировать
    0
  • Бродский

    Новый Жюль Верн

    Л. и Н. Лифшиц

    I

    Безупречная линия горизонта, без какого-либо изъяна.
    Корвет разрезает волны профилем Франца Листа.
    Поскрипывают канаты. Голая обезьяна
    с криком выскакивает из кабины натуралиста.

    Рядом плывут дельфины. Как однажды заметил кто-то,
    только бутылки в баре хорошо переносят качку.
    Ветер относит в сторону окончание анекдота,
    и капитан бросается с кулаками на мачту.

    Порой из кают-компании раздаются аккорды последней вещицы Брамса.
    Штурман играет циркулем, задумавшись над прямою
    линией курса. И в подзорной трубе пространство
    впереди быстро смешивается с оставшимся за кормою.

    II

    Пассажир отличается от матроса
    шорохом шелкового белья,
    условиями питания и жилья,
    повтореньем какого-нибудь бессмысленного вопроса.

    Матрос отличается от лейтенанта
    отсутствием эполет,
    количеством лент,
    нервами, перекрученными на манер каната.

    Лейтенант отличается от капитана
    нашивками, выраженьем глаз,
    фотокарточкой Бланш или Франсуаз,
    чтением "Критики чистого разума", Мопассана и "Капитала".

    Капитан отличается от Адмиралтейства
    одинокими мыслями о себе,
    отвращением к синеве,
    воспоминаньем о длинном уик-энде, проведенном в именьи тестя.

    И только корабль не отличается от корабля.
    Переваливаясь на волнах, корабль
    выглядит одновременно как дерево и журавль,
    из-под ног у которых ушла земля.

    III

    Разговор в кают-компании

    "Конечно, эрцгерцог монстр! но как следует разобраться
    — нельзя не признать за ним некоторых заслуг..."
    "Рабы обсуждают господ. Господа обсуждают рабство.
    Какой-то порочный круг!" "Нет, спасательный круг!"

    "Восхитительный херес!" "Я всю ночь не могла уснуть.
    Это жуткое солнце: я сожгла себе плечи".
    "...а если открылась течь? я читал, что бывают течи.
    Представьте себе, что открылась течь, и мы стали тонуть!

    Вам случалось тонуть, лейтенант?" "Никогда. Но акула меня кусала".
    "Да? любопытно... Но, представьте, что — течь... И представьте
    себе..."
    "Что ж, может, это заставит подняться на палубу даму в 12-б".
    "Кто она?" "Это дочь генерал-губернатора, плывущая в Кюрасао".

    IV

    Разговоры на палубе

    "Я, профессор, тоже в молодости мечтал
    открыть какой-нибудь остров, зверушку или бациллу".
    "И что же вам помешало?" "Наука мне не под силу.
    И потом — тити-мити". "Простите?" "Э-э... презренный металл".

    "Человек, он есть кто?! Он — вообще — комар!"
    "А скажите, месье, в России у вас, что' — тоже есть резина?"
    "Вольдемар, перестаньте! Вы кусаетесь, Вольдемар!
    Не забывайте, что я..." "Простите меня, кузина".

    "Слышишь, кореш?" "Чего?" "Чего это там вдали?"
    "Где?" "Да справа по борту". "Не вижу". "Вон там". "Ах, это...
    Вроде бы кит. Завернуть не найдется?" "Не-а, одна газета...
    Но оно увеличивается! Смотри!... Оно увели..."

    V

    Море гораздо разнообразнее суши.
    Интереснее, чем что-либо.
    Изнутри, как и снаружи. Рыба
    интереснее груши.

    На земле существуют четыре стены и крыша.
    Мы боимся волка или медведя.
    Медведя, однако, меньше и зовем его "Миша".
    А если хватит воображенья — "Федя".

    Ничего подобного не происходит в море.
    Кита в его первозданном, диком
    виде не трогает имя Бори.
    Лучше звать его Диком.

    Море полно сюрпризов, некоторые неприятны.
    Многим из них не отыскать причины;
    ни свалить на Луну, перечисляя пятна,
    ни на злую волю женщины или мужчины.

    Кровь у жителей моря холодней, чем у нас; их жуткий
    вид леденит нашу кровь даже в рыбной лавке.
    Если б Дарвин туда нырнул, мы б не знали "закона джунглей"
    либо — внесли бы в оный свои поправки.

    VI

    "Капитан, в этих местах затонул "Черный принц"
    при невыясненных обстоятельствах". "Штурман Бенц!
    ступайте в свою каюту и хорошенько проспитесь".
    "В этих местах затонул также русский "Витязь".
    "Штурман Бенц! Вы думаете, что я
    шучу?" "При невыясненных обстоя..."

    Неукоснительно надвигается корвет.
    За кормою — Европа, Азия, Африка, Старый и Новый свет.
    Каждый парус выглядит в профиль, как знак вопроса.
    И пространство хранит ответ.

    VII

    "Ирина!" "Я слушаю". "Взгляни-ка сюда, Ирина".
    "Я же сплю". "Все равно. Посмотри-ка, что это там?" "Да где?"
    "В иллюминаторе". "Это... это, по-моему, субмарина".
    "Но оно извивается!" "Ну и что из того? В воде
    все извивается". "Ирина!" "Куда ты тащишь меня?! Я раздета!"
    "Да ты только взгляни!" "О боже, не напирай!
    Ну, гляжу. Извивается... но ведь это... Это...
    Это гигантский спрут!.. И он лезет к нам! Николай!.."

    VIII

    Море внешне безжизненно, но оно
    полно чудовищной жизни, которую не дано
    постичь, пока не пойдешь на дно.

    Что подтверждается сетью, тралом.
    Либо — пляской волн, отражающих как бы в вялом
    зеркале творящееся под одеялом.

    Находясь на поверхности, человек может быстро плыть.
    Под водою, однако, он умеряет прыть.
    Внезапно он хочет пить.

    Там, под водой, с пересохшей глоткой,
    жизнь представляется вдруг короткой.
    Под водой человек может быть лишь подводной лодкой.

    Изо рта вырываются пузыри.
    В глазах возникает эквивалент зари.
    В ушах раздается бесстрастный голос, считающий: раз, два, три.

    IX

    "Дорогая Бланш, пишу тебе, сидя внутри гигантского осьминога.
    Чудо, что письменные принадлежности и твоя фотокарточка уцелели.
    Сыро и душно. Тем не менее, не одиноко:
    рядом два дикаря, и оба играют на укалеле.
    Главное, что темно. Когда напрягаю зрение,
    различаю какие-то арки и своды. Сильно звенит в ушах.
    Постараюсь исследовать систему пищеваренья.
    Это — единственный путь к свободе. Целую. Твой верный Жак".

    "Вероятно, так было в утробе... Но спасибо и за осьминога.
    Ибо мог бы просто пойти на дно, либо — попасть к акуле.
    Все еще в поисках. Дикари, увы, не подмога:
    о чем я их не спрошу, слышу странное "хули-хули".
    Вокруг бесконечные, скользкие, вьющиеся туннели.
    Какая-то загадочная, переплетающаяся система.
    Вероятно, я брежу, но вчера на панели
    мне попался некто, назвавшийся капитаном Немо".

    "Снова Немо. Пригласил меня в гости. Я
    пошел. Говорит, что он вырастил этого осьминога.
    Как протест против общества. Раньше была семья,
    но жена и т. д. И ему ничего иного
    не осталось. Говорит, что мир потонул во зле.
    Осьминог (сокращенно — Ося) карает жесткосердье
    и гордыню, воцарившиеся на Земле.
    Обещал, что если останусь, то обрету бессмертье".

    "Вторник. Ужинали у Немо. Было вино, икра
    (с "Принца" и "Витязя"). Дикари подавали, скаля
    зубы. Обсуждали начатую вчера
    тему бессмертья, "Мысли" Паскаля, последнюю вещь в "Ля Скала".
    Представь себе вечер, свечи. Со всех сторон — осьминог.
    Немо с его бородой и с глазами голубыми, как у младенца.
    Сердце сжимается, как подумаешь, как он тут одинок..."

    (Здесь обрываются письма к Бланш Деларю от лейтенанта Бенца).

    X

    Когда корабль не приходит в определенный порт
    ни в назначенный срок, ни позже,
    Директор Компании произносит: "Черт!",
    Адмиралтейство: "Боже".

    Оба неправы. Но откуда им знать о том,
    что приключилось. Ведь не допросишь чайку,
    ни акулу с ее набитым ртом,
    не направишь овчарку

    по' следу. И какие вообще следы
    в океане? Все это сущий
    бред. Еще одно торжество воды
    в состязании с сушей.

    В океане все происходит вдруг.
    Но потом еще долго волна теребит скитальцев:
    доски, обломки мачты и спасательный круг;
    всё — без отпечатка пальцев.

    И потом наступает осень, за ней — зима.
    Сильно дует сирокко. Лучшего адвоката
    молчаливые волны могут свести с ума
    красотою заката.

    И становится ясно, что нечего вопрошать
    ни посредством горла, ни с помощью радиозонда
    синюю рябь, продолжающую улучшать
    линию горизонта.

    Что-то мелькает в газетах, толкующих так и сяк
    факты, которых, собственно, кот наплакал.
    Женщина в чем-то коричневом хватается за косяк
    и оседает на пол.

    Горизонт улучшается. В воздухе соль и йод.
    Вдалеке на волне покачивается какой-то
    безымянный предмет. И колокол глухо бьет
    в помещении Ллойда.

    1976
    387/402
    Ответить Цитировать
    0
  • Бродский

    На смерть друга



    Имяреку, тебе, -- потому что не станет за труд
    из-под камня тебя раздобыть, -- от меня, анонима,
    как по тем же делам: потому что и с камня сотрут,
    так и в силу того, что я сверху и, камня помимо,
    чересчур далеко, чтоб тебе различать голоса --
    на эзоповой фене в отечестве белых головок,
    где наощупь и слух наколол ты свои полюса
    в мокром космосе злых корольков и визгливых сиповок;
    имяреку, тебе, сыну вдовой кондукторши от
    то ли Духа Святого, то ль поднятой пыли дворовой,
    похитителю книг, сочинителю лучшей из од
    на паденье А. С. в кружева и к ногам Гончаровой,
    слововержцу, лжецу, пожирателю мелкой слезы,
    обожателю Энгра, трамвайных звонков, асфоделей,
    белозубой змее в колоннаде жандармской кирзы,
    одинокому сердцу и телу бессчетных постелей --
    да лежится тебе, как в большом оренбургском платке,
    в нашей бурой земле, местных труб проходимцу и дыма,
    понимавшему жизнь, как пчела на горячем цветке,
    и замерзшему насмерть в параднике Третьего Рима.
    Может, лучшей и нету на свете калитки в Ничто.
    Человек мостовой, ты сказал бы, что лучшей не надо,
    вниз по темной реке уплывая в бесцветном пальто,
    чьи застежки одни и спасали тебя от распада.
    Тщетно драхму во рту твоем ищет угрюмый Харон,
    тщетно некто трубит наверху в свою дудку протяжно.
    Посылаю тебе безымянный прощальный поклон
    с берегов неизвестно каких. Да тебе и неважно.

    1973
    388/402
    Ответить Цитировать
    2
  • Бродский

    Пьяцца Матте'и

    I

    Я пил из этого фонтана
    в ущелье Рима.
    Теперь, не замочив кафтана,
    канаю мимо.
    Моя подружка Микелина
    в порядке штрафа
    мне предпочла кормить павлина
    в именьи графа.

    II

    Граф, в сущности, совсем не мерзок:
    он сед и строен.
    Я был с ним по-российски дерзок,
    он был расстроен.
    Но что трагедия, измена
    для славянина,
    то ерунда для джентльмена
    и дворянина.

    III

    Граф выиграл, до клубнички лаком,
    в игре без правил.
    Он ставит Микелину раком,
    как прежде ставил.
    Я тоже, впрочем, не в накладе:
    и в Риме тоже
    теперь есть место крикнуть "Бляди!",
    вздохнуть "О Боже".

    IV

    Не смешивает пахарь с пашней
    плодов плачевных.
    Потери, точно скот домашний,
    блюдет кочевник.
    Чем был бы Рим иначе? гидом,
    толпой музея,
    автобусом, отелем, видом
    Терм, Колизея.

    V

    А так он — место грусти, выи,
    склоненной в баре,
    и двери, запертой на виа
    дельи Фунари.
    Сидишь, обдумывая строчку,
    и, пригорюнясь,
    глядишь в невидимую точку:
    почти что юность.

    VI

    Как возвышает это дело!
    Как в миг печали
    все забываешь: юбку, тело,
    где, как кончали.
    Пусть ты последняя рванина,
    пыль под забором,
    на джентльмена, дворянина
    кладешь с прибором.

    VII

    Нет, я вам доложу, утрата,
    завал, непруха
    из вас творят аристократа
    хотя бы духа.
    Забудем о дешевом графе!
    Заломим брови!
    Поддать мы в миг печали вправе
    хоть с принцем крови!

    VIII

    Зима. Звенит хрусталь фонтана.
    Цвет неба — синий.
    Подсчитывает трамонтана
    иголки пиний.
    Что год от февраля отрезал,
    он дрожью роздал,
    и кутается в тогу цезарь
    (верней, апостол).

    IX

    В морозном воздухе, на редкость
    прозрачном, око,
    невольно наводясь на резкость,
    глядит далёко —
    на Север, где в чаду и в дыме
    кует червонцы
    Европа мрачная. Я — в Риме,
    где светит солнце!

    X

    Я, пасынок державы дикой
    с разбитой мордой,
    другой, не менее великой
    приемыш гордый, —
    я счастлив в этой колыбели
    Муз, Права, Граций,
    где Назо и Вергилий пели,
    вещал Гораций.

    XI

    Попробуем же отстраниться,
    взять век в кавычки.
    Быть может, и в мои страницы
    как в их таблички,
    кириллицею не побрезгав
    и без ущерба
    для зренья, главная из Резвых
    взглянет — Эвтерпа.

    XII

    Не в драчке, я считаю, счастье
    в чертоге царском,
    но в том, чтоб, обручив запястье
    с котлом швейцарским,
    остаток плоти терракоте
    подвергнуть, сини,
    исколотой Буонаротти
    и Борромини.

    XIII

    Спасибо, Парки, Провиденье,
    ты, друг-издатель,
    за перечисленные деньги.
    Сего податель
    векам грядущим в назиданье
    пьет чоколатта
    кон панна в центре мирозданья
    и циферблата!

    XIV

    С холма, где говорил октавой
    порой иною
    Тасс, созерцаю величавый
    вид. Предо мною —
    не купола, не черепица
    со Св. Отцами:
    то — мир вскормившая волчица
    спит вверх сосцами!

    XV

    И в логове ее я — дома!
    Мой рот оскален
    от радости: ему знакома
    судьба развалин.
    Огрызок цезаря, атлета,
    певца тем паче
    есть вариант автопортрета.
    Скажу иначе:

    XVI

    усталый раб — из той породы,
    что зрим все чаще —
    под занавес глотнул свободы.
    Она послаще
    любви, привязанности, веры
    (креста, овала),
    поскольку и до нашей эры
    существовала.

    XVII

    Ей свойственно, к тому ж, упрямство.
    Покуда Время
    не поглупеет как Пространство
    (что вряд ли), семя
    свободы в злом чертополохе,
    в любом пейзаже
    даст из удушливой эпохи
    побег. И даже

    XVIII

    сорвись все звезды с небосвода,
    исчезни местность,
    все ж не оставлена свобода,
    чья дочь — словесность.
    Она, пока есть в горле влага,
    не без приюта.
    Скрипи, перо. Черней, бумага.
    Лети, минута.

    февраль 1981
    389/402
    Ответить Цитировать
    1
  • Бродский

    М. К.

    Ты узнаешь меня по почерку. В нашем ревнивом царстве
    все подозрительно: подпись, бумага, числа.
    Даже ребенку скучно в такие цацки;
    лучше уж в куклы. Вот я и разучился.
    Теперь, когда мне попадается цифра девять
    с вопросительной шейкой (чаще всего, под утро)
    или (заполночь) двойка, я вспоминаю лебедь,
    плывущую из-за кулис, и пудра
    с потом щекочут ноздри, как будто запах
    набирается как телефонный номер
    или -- шифр сокровища. Знать, погорев на злаках
    и серпах, я что-то все-таки сэкономил!
    Этой мелочи может хватить надолго.
    Сдача лучше хрусткой купюры, перила -- лестниц.
    Брезгуя щелковой кожей, седая холка
    оставляет вообще далеко наездниц.
    Настоящее странствие, милая амазонка,
    начинается раньше, чем скрипнула половица,
    потому что губы смягчают линию горизонта,
    и путешественнику негде остановиться.

    <1987>
    390/402
    Ответить Цитировать
    0
  • Бродский

    Вечер. Развалины геометрии.
    Точка, оставшаяся от угла.
    Вообще: чем дальше, тем беспредметнее.
    Так раздеваются догола.

    Но -- останавливаются. И заросли
    скрывают дальнейшее, как печать
    содержанье послания. А казалось бы --
    с лабии и начать...

    Луна, изваянная в Монголии,
    прижимает к бесчувственному стеклу
    прыщавую, лезвиями магнолии
    гладко выбритую скулу.

    Как войску, пригодному больше к булочным
    очередям, чем кричать "ура",
    настоящему, чтоб обернуться будущим,
    требуется вчера.

    Это -- комплекс статуи, слиться с теменью
    согласной, внутренности скрепя.
    Человек отличается только степенью
    отчаянья от самого себя.

    <1987>
    391/402
    Ответить Цитировать
    0
1 2 20 21 22 23 24
1 человек читает эту тему (1 гость):
Зачем регистрироваться на GipsyTeam?
  • Вы сможете оставлять комментарии, оценивать посты, участвовать в дискуссиях и повышать свой уровень игры.
  • Если вы предпочитаете четырехцветную колоду и хотите отключить анимацию аватаров, эти возможности будут в настройках профиля.
  • Вам станут доступны закладки, бекинг и другие удобные инструменты сайта.
  • На каждой странице будет видно, где появились новые посты и комментарии.
  • Если вы зарегистрированы в покер-румах через GipsyTeam, вы получите статистику рейка, бонусные очки для покупок в магазине, эксклюзивные акции и расширенную поддержку.s